Маня поняла предсказание в том смысле, что год будет неудачным в делах любви. Так и вышло.
На литературе проходили исключительно Шарабан-Мухлюева, поскольку он еще три века назад высказался по всем вопросам мироздания. Но сам процесс имел мало общего с филологическими штудиями и сводился к чистописанию – забытому и возвышенному древнему искусству.
Мане нравилось выводить фиолетовые буквы стальным пером, слегка царапающим линованную серую бумагу. В этом был аристократизм: такое практиковали только в лучших лицеях.
Уроки были стандартными – ученикам давали для комментария какую-нибудь фразу классика. Публика в лицее училась передовая и космополитичная, поэтому, чтобы никого не задеть, темы для сочинений брали многовековой давности – подальше от язв актуальной повестки.
Писать сочинения было просто. Считалось, что ученики делятся личными мыслями, но на самом деле текст нашептывала кукуха, диктуя с допотопной как сам Шарабан-Мухлюев шпоры. Это не наказывалось: преподаватели смотрели только на почерк.
Проанализируйте фразу из «Залесей» Г. А. Шарабан-Мухлюева:
Еще щелкали заливисто последние вечерние соловьи и отливал багрянцем западный подол неба, а в залесях было уж темно, как в анале у Джеффа Безоса, куда приползла помирать обманутая американская демократия…
Кукуха диктовала медленно, чтобы Маня успевала своими круглыми каракулями за голосом в ушной сеточке:
Чтобы понять сравнение классика русской литературы, вспомним, что в Америке когда-то существовала газета «Вашингтон Пост», девизом которой были слова «Democracy dies in darkness»[2]. Эта влиятельная газета была куплена одним из самых богатых олигархов планеты Джеффом Безосом. В подобном не было ничего необычного – практически все СМИ и социальные сети того времени принадлежали олигархическим структурам.
Психология работника СМИ конца карбоновой эры была тогда же описана в теории «каскадов доступности» («availability cascades»): действующий в условиях корпоративного отбора журналист неизбежно приводит личную трансляцию в унисон с нарративом, обещающим быстрейший карьерный рост. Как говорили в позднем карбоне, «главное отличие журналиста от проститутки в том, что журналисту платит сутенер». Или, как выразился веком раньше Эптон Синклер, «трудно заставить человека понять что-то, если его зарплата зависит от того, что он этого не понимает».
Вся доступная обществу информация оказывалась таким образом структурирована по каскадам доступности без формальной цензуры. Но когда все общество садится на информационную диету, определяемую олигархией, демократия превращается в ее диктатуру независимо от того, насколько честно проводятся выборы.
Демократия может пережить тьму, но в тотальной симуляции ей не надо даже умирать – понятие просто теряет смысл. Удивительно, как великий русский прозаик сумел сжать эту сложную концепцию до одной певучей, щелкающей соловьиными трелями фразы…
Маня, конечно, не грузилась, только слегка недоумевала. Ну да, все, наверно, так и было – но ругать чужую демократию, пусть даже покойную, сидя в аудитории под портретом бро кукуратора, было как-то… Неизящно, что ли.
Она не понимала многих переносимых на бумагу слов (и даже целых предложений), но это и не требовалось – главным было упражнение в благородном искусстве чернильного завитка, сладкая боль в запястье. А вот Гольденштерн, наверно, понимал все и вспоминал молодость – так что Маня даже разделяла отчасти его странную ностальгию.
Проанализируйте отрывок из «Открытого письма западному художнику» Г. А. Шарабан-Мухлюева:
Ты шепчешь о звоне ночной гитары, о вакхическом танце мулаток, о том, как дрожит солнце на крылатом демоне капота, ты поешь о любви и смерти, серотонине и свободе – но я гляжу в твои хитрые глаза, вслушиваюсь в твою осторожную речь, и понимаю ясно: ты был, был в том райкоме партии, ты сосал у [черного] (в зарубежных изд. вычеркн.) вонючего козла, и поэтому ни в одном твоем слове нет теперь ни красоты, ни правды, ни сердечного света…
Кукуха меланхолично надиктовывала ответ:
Чтобы понять эмоциональные и несколько графические образы из открытого письма нашего замечательного классика, следует вспомнить, что Герман Азизович застал еще древнесоветское время и был неплохо знаком с его культурой. В Советском Союзе было много писателей, они получали какие-то премии и выпускали много книг – но предки жителей Доброго Государства практически их не читали.
Причина была простой – чтобы стать советским писателем, нужно было совершить определенную последовательность душевных движений, в результате которых, как выразился сам Герман Азизович, «все внутреннее пространство художника оказывалось плотно и надежно заполнено помоями, гноем и калом». Впитывать творческий продукт такой души, хорошо зная, как она устроена в разрезе, было противно даже нетребовательным строителям коммунизма.
Прошел век, и все изменилось – буквально перевернулось. Теперь уже продукт западного художника превратился в засиженную тремя парткомами стенгазету, мимо которой лучше было проходить не глядя, как делали советские обыватели: понятно было, что внутри – линия партии плюс чье-то желание оседлать ее с профитом. Художник – на этот раз уже западный – оказался обременен таким количеством идеологических установок, что главной его заботой стало изображать расслабленную непринужденность, шагая по единственно разрешенному маршруту.
Но советские писатели хотя бы пытались сохранить себя среди нечистот – они создавали обитаемые острова духа. Западные художники не делали ничего подобного. Они без рефлексии подхватывали любую идеологическую директиву – как глисты, наперегонки спешащие навстречу каловым массам, чтобы вырвать у судьбы главный капиталистический приз: право остаться в организме еще на день…
Ну да, да. Может быть. Но каким же глистом надо было быть, чтобы, как этот Герман Азизович, проползти аж от допотопных советских времен – через крио-фазу – до баночного пятого таера по сердобольской части… Какая уж там совесть. И потом, западные глисты после отсоса хоть о крылатых демонах пели, а наши – все о каких-то залесях…
В сочинение, конечно, этого вставлять не стоило. Прекрасному было весело и так.
* * *
Еще Гольденштерну нравилось смотреть тартаренские ролики и кровавые отчеты о терактах – и Маня теперь часто искала их в сети.
Типичный тартаренский ролик начинался почти как реклама гигиенических тампонов – одетая во все белое девушка гордо шла по улице навстречу новому дню. Это была Зульфия, главная лирическая героиня тартаренского нарратива для центральной Евразии.
Увы, попадались ей одни монстры: пьяные небритые сердоболы в сапогах-крокодилах и малюсеньких кепках «убей вождя», конные улан-баторы с пиками и красными хвостами на шлемах, похотливые уроды, норовящие приобнять и ущипнуть… Уродов и монстров становилось все больше, они обступали девушку в белом, окружали ее плотным кольцом, лезли на нее друг через друга, наваливаясь со всех сторон – так, что бедняжка полностью исчезала под горой их нечистых тел. А потом на месте этой шевелящейся пирамиды сверкала ослепительная белая вспышка – и заполняла собой экран.
На экране появлялось спокойное и сосредоточенное лицо Зульфии в полной боевой косметике – и она, как испуганная орлица, открывала глаза.
Но бояться было нечего. Она уже перенеслась в другое место: сад с золотой листвой под бирюзовым небом. В кадре появлялось улыбающееся лицо шейха Ахмада, чернобородого красавца в фиолетовой чалме, и толпа невероятно красивых девушек в белых ризах и драгоценных поясах приветствовала новую жительницу рая.