В дальнейшем я был куда осторожнее в своих желаниях. Мне хотелось вещей обыкновенных, а именно: иметь полное собрание сочинений Фенимора Купера, носить в кармане игрушечный пистолет, такой, чтоб был похож на настоящий, модель парусного корабля с пушками и съездить в Ленинград.
Но главной моей целью многие годы было дело легкоосуществимое, вероятно и самое массовое, можно сказать – рутинное. Я очень хотел стать пионером.
Все потому, что я рано начал ездить в пионерские лагеря, оказавшись там впервые в шесть лет. Всегда хотел спросить родителей, о чем они думали, когда отправляли меня в такое место, в таком возрасте, да все не нахожу времени. И тогда, в первый мой сезон, еще в автобусе, что вез нас в этот «Орленок», я остро, причем впервые в жизни, ощутил собственную неполноценность. Это когда мальчики и девочки принялись считаться, кто в какой класс перешел.
– Я во второй!
– А я в третий!
– И я в третий!
– И я!
– А я во второй!
– Я в третий!
И так далее.
Когда очередь дошла до меня, пришлось честно сообщить:
– Я перешел в первый класс!
Издевательский хохот был мне ответом.
Дурак, кретин, придурок, посмотрите на него, нельзя в первый класс перейти, малявка, тупица, идиот. Таким образом, мне достаточно рано пришлось узнать, что такое коллективная травля и дискриминация по возрасту и месту в стае.
Мне бы им тогда сказать, что я перешел во второй класс, но только музыкальной школы, хотя не факт, что это изменило бы их отношение.
Буквально за пару первых дней стало понятно, что в пионерлагере все дети делятся на две категории: пионеры и малыши. И не важно, в какой класс ты перешел, во второй или даже в третий. Значение имеет лишь пионерский галстук у тебя на груди. Потому как малышей – не пионеров, а в большом лагере это обычно два-три отряда – раньше всех загоняют спать, не пускают на танцы, не разрешают плавать в бассейне, не отправляют в поход, а в бане заставляют мыться в присутствии вожатых.
А мне даже больше всех этих походов с танцами хотелось красиво вздымать руку в пионерском салюте. Этот жест казался мне исполненным невероятной лихости и изящества. Когда дважды в день, на утренней и вечерней линейке, отличившихся вызывали на подъем и спуск флага, то перед тем, как взяться за тросик, к которому крепился флаг, эти ребята так эффектно отдавали салют, что просто помереть. Но право на это имели исключительно пионеры, туда принимали только в третьем классе, а я осенью лишь в первый должен был пойти. И эти три года ожиданий казались мне вечностью.
Лагерь находился рядом с селом Вороново, когда-то там родился мой прапрадед, которого с малых лет определили камердинером к графу Шереметеву. И село это долгое время было нашим родовым гнездом. И хоть в середине девятнадцатого века основная часть семьи перебралась в Москву, в усадьбу Шереметевых на Воздвиженке, мама тем не менее каждый год проводила в Воронове летние каникулы у дальней родни.
В первый же родительский день в «Орленке» мама взяла меня под расписку, и мы отправились навещать ее тетку и двоюродную сестру. Первым делом у них в избе я увидел свое отражение в старом зеркале. Зеркало стояло на полке, которая была застелена белой кружевной салфеткой, а рядом стоял большой будильник. Из зеркала на меня смотрел какой-то незнакомый мальчик, в белой рубашке, с тоненькой шейкой и с несчастными глазами.
Я тут же представил, как через три года увижу именно в этом зеркале свое другое отражение. Я буду взрослый, веселый, довольный. А главное – на моей груди будет развеваться пионерский галстук, и это будет так красиво, с ума сойти!
С той поры, неизменно летом – а в «Орленок» я потом ездил множество раз, – мы с мамой приходили в этот дом, где всякий раз я в этом зеркале придирчиво разглядывал собственное отражение. И каждый год приближал меня к заветной цели.
Короче говоря, находясь в том возрасте, когда нормальные дети мечтают о том, чтоб стать самыми лучшими, самыми смелыми и самыми сильными, я всего-навсего хотел стать таким, как все.
Но и эта моя скромная мечта чуть было не накрылась. Причем из-за моей ксенофобии.
В нашем огромном доме на Фрунзенской набережной пара подъездов были сплошь заселены иностранцами. Больше всего было индийцев, они вечно сбивались целыми таборами, и двор временами походил на Бомбей. Неслучайно первый мальчик, с кем я подрался, оказался индийцем. Жили во дворе и немцы, и корейцы, и поляки, и венгры. Первым красавчиком считался болгарин Митко Георгиев, он нравился сестре Асе и пытался отобрать у меня ножичек. А самыми колоритными были сыновья одного сирийского коммуниста, которого турнули с исторической родины за его левые убеждения. Сыновей звали Саид, Надер и Фараш. Младший из них, Саид, научил меня ругаться матом. Он еще куче народа передал эти важные знания, причем бескорыстно.
Вьетнамец Бинь жил в угловом подъезде, он был на год меня старше и учился с Асей в одном классе. Мне он сразу не понравился. Тогда на перемене все рассматривали самую любимую мою книгу «Корабли-герои», разложенную на парте, а Бинь подошел вразвалочку, руки в карманах, глянул на фотографию легендарного «Варяга» и презрительно бросил:
– Подумаешь! Вот я у американцев корабли видел! Не то что этот!
Ничего себе! Американцы же воюют с народом Вьетнама, об этом везде говорят и в газетах пишут. Лишь недавно ученики нашей школы, все до единого, принесли из дома по пятьдесят копеек. На эти деньги были куплены игрушки для вьетнамских детей и отправлены в посольство с приветственным письмом. А Бинь окопался тут в Москве и американские корабли нахваливает! Вот ведь жук!
Вот из-за этого Биня все и приключилось. Во втором классе я начал собирать военные машинки. Маленькие, железные, защитного цвета. Иногда их продавали в «Тимуре», детском магазине, на первом этаже нашего дома. И чтобы не пропустить этот момент – а то их быстро раскупали, – приходилось забегать туда чуть ли не ежедневно. Когда машинки появлялись на прилавке, я до вечера сидел дома в засаде, набрасываясь на родителей, как только они приходили с работы, чтобы слупить с них деньжат. И в случае успеха стремглав летел в магазин вниз по лестнице, не дожидаясь лифта.
За неполный год у меня собралась целая коллекция из бронетранспортеров, танков, грузовиков, вездеходов, ракетных установок, и дома я разыгрывал целые баталии на паркете.
Однажды я притащил один из броневичков в школу и показал ребятам на перемене. Бинь протиснулся, посмотрел, повертел в руках и сказал:
– Давай меняться!
Вид у него был при этом не внушающий доверия, поэтому я ничего не ответил, забрал у него броневичок, но после школы он меня перехватил, и опять за свое:
– Ты мне броневик, а я тебе за него петарды!
А так как я не знал, что такое петарды, Бинь вытащил из кармана красную картонную штучку типа хлопушки, только меньше.
– Вот, гляди! У вас таких нету!
И тут же, недалеко от балетного училища, Бинь продемонстрировал петарду в деле. Он достал коробок спичек, поджег крохотный фитиль, бросил петарду на снег, и та с громким хлопком разорвалась. Бинь знал, на что меня купить. Больше всего на свете мне нравилось поджигать, а еще больше, чем поджигать, мне нравилось взрывать. А уж взорвать, запалив фитиль, как делали партизаны, поджигая бикфордов шнур динамитной шашки в фильме «По следу Тигра», – это вообще было пределом мечтаний.
Бинь это почувствовал.
– Дам десять петард за твой паршивый броневик! – сказал он с нескрываемым высокомерием. – Пошли, получишь!
И ничего не паршивый. Он был отличный, с круглой башней, с пушкой, и на восьми колесах. Конечно, больно жирно получить такой всего за десять петард, ну да ладно.
Мы дотопали до нужного подъезда, поднялись на этаж, Бинь ключом открыл дверь квартиры, приложил палец к губам и, протянув руку, шепотом приказал:
– Давай!
Я послушно отдал ему броневичок. Бинь кивнул и спиной стал отступать в темноту прихожей. Он прикрыл за собой дверь, оставив лишь небольшую щель, в которую я принялся подсматривать. В комнате, с книгой в руках, на плетеном стуле сидел старый худой человек в круглых очках с жидкой бородкой. Если бы я не знал, что Хо Ши Мин умер тремя годами ранее, я бы подумал, что Бинь – тайный сын вождя вьетнамского народа.