Я выпал из мира не потому, что я был маленьким человеком. Все всегда выпадают из мира. Я решил просто проверить это на себе, и моя проверка дала блестящий результат. Изначальная догадка о полном безразличии всех ко всем, долго мучившая меня, подтвердилась. Я представил себе, что не просто исчез на какое-то время, а потом появился, а, что я вовсе умер. Я думал, как это они могут существовать без меня? Я же столько был со всеми везде; столько всего совместно прожито и пережито. Как будто я и не рождался вовсе.
Да, весь мир забыл о моем существовании. Я убедился в том, что вполне можно существовать самому по себе, когда о тебе никто не помнит, никто не думает. Память, увы, не является основанием бытия. Эта не такая уж приятная истина стала мне теперь совершенно понятной. Как стало понятным и то, что вообще мало что является основанием бытия. Лента времени струится сама по себе, в свою неведомую даль, мало заботясь о том, что вообще происходит. И происходит ли? Какая-то оторопь напала на меня, и мне мгновенно стал скучно и неинтересно жить.
Но я ведь был со своим отцом, о котором тоже не помнил никто. Не так-то давно он умер, но никто о нем уже не помнил, я это сам проверил, когда навестил один его могилу. Там одиночество и забвенье, и мой разговор с ним лишь мираж больной совести, стремящейся хоть как-то снизить боль потери.
И все же я что-то почувствовал, когда понял, что все забыли обо мне. Именно, когда это понял. Это пронзило меня, чуть не убило. Но только в первый миг. Я быстро оправился от своего удручающего открытия, и мне не оставалось ничего другого, как продолжить существование.
* * *
Обильные детские воспоминания об отце постепенно развеивались, уступая место часто уже другим, неприятным чувствам. Вновь вернулась злость и раздраженность. Как будто он и не умирал, как будто продолжилась наша с ним вековечная тяжба, наш бесконечный, ни к чему не приводящий, спор. Было всегда понятно, что все эти споры-разговоры не для выяснения истины, а так, для разжигания вражды. Я уже часто ловил себя на том, что говорю с ним, с этим неведомым собеседником, источая в эфир свои силы и проклятья, посылая их в темную даль вечной непроясненности.
Как-то вдруг все разом накопилось во время этого траура, так накопилось, что трудно стало все это удержать в себе. Теперь нужно все сказать, всю правду, все, как оно есть. С этим жить нельзя. Я давно подозревал, что придет такое время, такой страшный день и час, когда нужно будет все сказать. Но все не верил в это, все откладывал даже саму мысль; думал, может обойдется, само пройдет, растворится в мутной речки жизни.
Нет, не прошло, не растворилось, ничего само собой не обошлось. Траур как-то неприятно обнажил всю житейскую мелочность, и вот это житейское и оказалось самым невыносимым, самым жутким. Захотелось все рассказать кому-то, все, что накопилось за многие годы. Но рассказать было некому, совсем некому. Нет в мире человека, которому можно душу обнажить, все потаенное выложить. А ведь надо, без этого никак нельзя. Вот и приходится говорить себе, а это все равно, что травам полевым, да ветрам лесным. Никто не услышит, никто не поймет.
Самое важное, что я должен был теперь сказать, что не любил я никогда своих родителей. Бояться боялся за них страшно, чуть не умер несколько раз от этого, но как теперь понимаю, любить-то не любил. Это главная заноза и накипь. И они меня не любили никогда. Никогда. Собой всегда были только заняты. И задело меня, почему они собой занимались, как будто были какие-то люди необыкновенные. Нет, самые обычные, таких много. И странно теперь, чего меня-то им не любить? А они не любили, но только боялись. Не дай Бог болезнь, или отъезд какой – всю душу вытрясут, лишь бы я в порядке был, чтобы им спокойно было. Боялись за меня ради своего спокойствия. Разве это любовь?
Они ведь доводили меня до того, что я желал им смерти. Именно так и было. Они умудрялись своими нелепыми действиями и словами пробуждать во мне самые низменные наклонности, самые подлые чувства. Я конечно всегда очень стыдился и ужасался потом, сильно злился, уже не знаю на кого: на себя, на них, или на того кто все это затеял здесь, смешав все пути и не дав ни малейшего намека на истину. Горько было так чувствовать родительское; часто хотелось тепла и понимания, которое конечно было, но всегда перечеркивалось какими-то нелепыми, совершенно внезапными действиями с их стороны.
Помню, как на восходе моей юности отец ломает ногу и полночи лежит в глубокой строительной канаве, не имея никакой возможности выбраться из нее. Это была очень страшная ночь в жизни нашей семьи, наверняка сломавшая что-то в моем хрупком душевном устройстве. Мобильных тогда не было, и мать перевернула весь мир, почему-то обвинив меня во всех смертных грехах, в ее несчастной жизни, и что самое главное, – в смерти отца, повесив на меня вину за его, как она была уверена, несомненную гибель. Она была убеждена в ту ночь, что он умер, и честно говоря, она немного расстроилась, как мне показалось, когда все оказалось не так. Вот если бы он действительно тогда умер, было бы на кого все списать, навечно прокляв беспутного сына за гибель такого хорошего отца.
Казалось, что они действуют сообща и заодно, поскольку я – их общий враг, один единственный враг во всем мире, против которого они и заключили свой союз; других его целей я просто не видел.
А внешне все было прилично, благопристойно: забота, уход, воспитание и все такое прочее. Никаких обстоятельств неприятных: вполне приличное семейство. У иных семейное неблагополучие – дело частое. А здесь ничего, никаких особых отклонений. А все равно никогда никакой любви не было, был страх, а любви не было. Я теперь их в этом виню, ну, а если, по сути, разобраться, они-то даже не виноваты, поскольку и у них, с их родителями то же самое было. И у них никакой любви никогда и не было. Вот так в нелюбви мы и жили, и я видел и понимал, что и они точно так жили. И родители их также жили, и родители их родителей, и все до скончания рода человеческого. Все живут одинаково, все какие-то скверные и пустые люди. Зачем живут, сами не знают, но других принуждают жить правильно, «по совести». А сами не живут, я же знаю.
Страшно мне стало от этих мыслей, от этих открытий; много чего плохого я вспомнил, ужаснулся, и захотел снова к отцу на кладбище, чтобы хоть немного развеять этот смрад, проедавший мою душу, чтобы броситься в его объятия и раствориться в них. Но не пошел, на этот раз не пошел, решил один испить всю эту адскую горечь до дна.
* * *
Дня за два до смерти отцу приснился сон. Он увидел своего давно умершего отца. Тот позвал его к себе, и отец необыкновенно обрадовался этому. Рассказывая это сон, он был в крайнем оживлении; было странно видеть его в таком приподнятом состоянии, поскольку в последние недели и даже месяцы его жизнь значительно сбросила свои обороты. А тут сон; отец передал его в мельчайших подробностях, с какой-то щеголеватой задоринкой в глазах. Он так давно не видел своего отца…
Соседка, случайно узнав от матери об этом, сказала, что это к смерти. Я ей не поверил. Никакого малейшего подозрения у меня не возникло. А ведь странно; отец ведь уже давно умирал на наших глазах, а мы ничего не замечали, будучи поглощены своими заботами. И когда он не проснулся тем солнечным осенним утром, стало понятно, что сны бывают почему-то вещими.
* * *
Майский день уже на исходе. Теплая прохлада и тишина. Приближается ночь. Далекий гул остывающего дня становится все тише и тише, уступая место грядущей тьме.
Почему так много надежды? Почему так много сумрачных обещаний? Ветки сирени тяжело наклонилась над забором. Какие-то люди идут домой.
Но я знаю, что этот день не уйдет, не уйдет никогда. Он не должен уйти. Куда ему уходить? Зачем? Сегодня ведь произошло самое главное!
Я вглядываюсь в ночное небо, на котором едва проглядывают дымчатые звезды. С каждой минутой их холодный свет становится все ярче и ярче. Природа сильнее наших желаний и весенняя ночь уносит с собой все надежды и печали. Я снова вспомнил, что отец был первый, кто показал мне звезды.