Смертельная болезнь, как правило, заканчивалась очередным нечеловеческим запоем, который был своеобразной «проверкой» (в действительности лишь оправданием), смертельная ли это болезнь на самом деле. Когда Дэн, например, обнаруживал «системную» боль в правом боку, которая могла не прекращаться несколько дней (или даже недель), то он решался на такой ход: если это действительно смертельная болезнь, то, выпив, можно будет проверить, насколько она серьезна и смертельна. Ведь организм, действительно, подорванный какой-нибудь неизвестной болезнью, должен будет по-особому отреагировать на алкоголь, например, ускорить смерть. Если же нет никакой болезни, тогда это станет ясно через три-четыре дня. Но всегда действовала одна и та же схема: только после двух-трех недель беспробудного пьянства становилось ясно, что смертельная болезнь, конечно, имеется, только у нее совсем другое название.
Потом по кругу: на смену боли в правом боку приходит странная боль в голове (длится полгода!), потом сердце, потом горло, потом спина, потом немеют кончики пальцев левой руки, потом мать не пришла из магазина вовремя. И наконец, отец, вечно запаздывавший отец.
Одним словом, поводов пить было много. А теперь Мария стала поводом. Этот человек, Дэн это очень хорошо и трезво понимал, был не способен поднять его на жизнь. Именно поднять, поскольку он все время, поддаваясь злобным действиям обстоятельств, был склонен к тому, чтобы падать, падать бесконечно. И требовалась тяжелая работа, чтобы поставить его окончательно на ноги. Зажечь, зажечь кратковременно, на миг, на день, на час Мария конечна, могла, но на жизнь – точно нет. И для ее же пользы Дэн хотел не просто избавиться от девушки, он, повинуясь каким-то благородным порывам, решил подыскать себе «замену». Вот только не находилось ничего подходящего ни в его, ни в ее окружении. Все вроде бы молодые, но уже какие-то искалеченные, прихлопнутые жизнью. У всех все тускло, однообразно, без света и смысла. Дэн вспомнил друзей отца – этих, на первый взгляд казавшихся жизнерадостных оптимистов. Но только на первый взгляд; они тоже были измучены и вконец изуродованы своим временем. И вся их бравада не более чем хорошо замаскированное отчаяние.
«А разве может быть иначе, – думал иногда Дэн, – разве может в этой жизни, испорченной раз и навсегда, быть по-настоящему что-то иначе?» Он это не просто смутно чувствовал, он это знал, знал самым достоверным знанием, на которое вообще способен человек. И поэтому часто хотел кричать: «Оставьте меня умирать одного в этой грязной пустыне жизни!» Потихоньку гибнуть и есть самое нормальное, самое честное и достойное. Да зачем же потихоньку? Надо громко, ярко, быстро. Нужно больше смертоносного наслаждения в этот процесс, чтобы тусклый подвал жизни озарялся чем-то хоть на короткое время.
Был еще, правда, «Конь бледный». Такой заветный, почти священный текст. Когда Дэн перечитывал эту книгу, то у него появлялась самая настоящая белая зависть к ее персонажам. Вот у кого была жизнь! Сейчас уже ничего подобного нет и не может быть. То был последний всплеск истинного благородства. А теперь лишь омерзение, когда он видел перед собой этих бесконечно бодрых, готовых на все, знавших как прибрать жизнь к рукам. «Откуда у них у всех такая уверенность? Или мне только кажется, и он такие же несчастные и потерянные люди, как и все, живущие на этой земле? Они ведь ущербны в каком-то финальном смысле». Дэн сомневался, и его сомнения носили не праздный характер; он действительно не мог ничего понять.
Кайф всерьез был единственной стоящей вещью в мире, которым так щедро одарила природа человека. Но конечно не всех; те, которые знают, зачем жить, лишены высшего измерения жизни. Кайф для других – покинутых и растерянных, даже растерзанных жизнью. Только они имеют право залечивать свои раны самым недозволенным и бесстыдным образом. Только они имеют право на изысканные страдания и наслаждения. Это единственная тонкая струйка свежей хрустальной влаги в душном подземелье жизни. И Мария давала эту влагу, этот божественный анестетик, такой редкий, но такой прекрасный, на фоне которого меркла вся дрянь, зовущаяся жизненной необходимостью. Но Дэн чувствовал, что так не может продолжаться слишком долго. Приедалось все, приедалось до омерзения. Как иногда ему была противна эта девка с ее вечно писклявым: «хочу писать»… Но сколько поэзии в ее губах! Сколько тонкой эротики в ее черных глазах, в которых никогда не было ничего разумного, доброго и вечного! Именно это и влекло, именно эта черная дыра более всего и манила вглубь своей непролазной мглы, на дне которой – ничего, кроме бесконечных божественных совокуплений. Сколько их было!?
Боже, да он любил ее что ли…?!
* * *
Все-таки наступил день разлуки. Навечно. Навсегда. Они больше никогда не увидятся. Это «навечно» так больно поразило Дэна, вдруг прозревшего в это страшное «никогда». Все, к чему ты мог относиться беспечно, когда это было рядом, вблизи, вдруг затвердевает в какой-то опустошающей все живое бесконечно-ледяной неприступности. В вечной разлуке происходит столкновение с Нечеловеческим.
Дэн не думал, что это так сильно повлияет на него. Его сознание словно раздвоилось и помутилось: ведь оборвалась последняя нить, связывавшая его с реальностью, с живой теплой реальностью человеческого присутствия. По большей части Мария была лишь телом. Но сквозь естественную гламурность его девичьих форм все же временами прогладывало что-то человеческое и настоящее. И это было не только приятно. Это было нужно. Для чего-то очень важного, чего Дэн не мог понять до конца. Он всегда останавливался в отношениях на какой-то грани, не позволяя им проскочить в житейское, обыденное.
Да, Мария была очень странной. Но это был, пускай маленький и неприметный, но все-таки комок живого человеческого тепла, который всегда был под рукой, всегда так легко и беззащитно доступен. Это было реально, ох как реально… А теперь ее нет. Она ушла в невозвратность.
Умерла? Что-то страшное и смутное давило сознание, принуждая к принятию одной, только одной безутешной определенности. Она умерла, это точно, ведь что-то значил тот телефонный звонок посреди ночи несколько дней назад. Это был не розыгрыш и не сон. Это бред, чудовищный бред! Бред, ворвавшийся черным ураганом в жизнь, все в ней опрокинув и спутав окончательно. Разве умирают в таком молодом возрасте? От чего? Может это он сам ее убил? А кто вообще умер? Может не она!?
Дэн не мог ничего понять, настолько спутано было его сознание в те дни жестокой смертельной схватки с алкоголем. Не только с алкоголем: надвинулся какой-то непонятный, ранее неведомый сумрак, погрузивший существование в глухую немоту. Про такие периоды говорят «черная полоса». Но это слишком слабо; это не черная полоса, эта бездна смертельного удушья, в котором только бесконечная агония умирания без конца, без надежды, без света.
Дэн вспомнил, что был какой-то ночной звонок. Он знал, что не нужно было отвечать. Кто же будет звонить так поздно с хорошей вестью? Ясно, что это должны были быть очень плохие, страшные вести. Всегда вот так ночью и сообщают о смерти. Вот он и не стал снимать поначалу трубку, когда раздался этот погребальный звон, донесшийся откуда-то извне. Он услышал вой сирены за окном, потом лай собаки. Он не знал, кто звонил и зачем. Но он точно знал, что правильно сделал, не сняв трубку в тот страшный миг. Он сидел и молча смотрел на то, как разрывается эта телефонная трубка, больше похожая на серый гроб. Он сидел и смотрел на него часами; может быть и годы пролетели незаметно, может быть пролетела и вся жизнь… Он одержал победу в схватке с непосильным врагом: несчастье захлебнулось в себе, умерло на другом конце провода, так и не посмев войти в его жизнь.
И все же, оно вошло. Вошло подло, незаметно, коварно. Оно оказалось сильнее, напористее, наглее, и в один миг, не удержавшись, Дэн схватил трубку. Кто-то четко проинструктировал, куда и зачем нужно ехать. Через несколько минут он уже следил за каждым ее вздохом, за каждым шевелением губ, за каждым трепетанием ресниц. Это были последние минуты жизни. Он знал, что она умирает, умирает у него на глазах. Он видел, как уходит жизнь оттуда, откуда она не должна была уходить. Одновременно было больно и непонятно; невозможность что-то изменить рождало бессилие, в котором меркло все доброе и разумное. Такое происходило впервые, и он не понимал, что делать, как правильно реагировать на это зрелище недоступной ему смерти. Он бы хотел сейчас войти в нее, проникнуть в ее мысли, прямо в сердце, что бы вместе прочувствовать этот страшно-блаженный миг. Но она была недоступна, может быть единственный раз в жизни по-настоящему недоступна. Но как страшна и прекрасная была эта недоступность!