Происходило невероятное, то, чего никак не могло происходить: подсудимый превратился в обвинителя. Отдававшаяся по залу раскатами грома гневная обличительная речь длилась более часа, зал, как один человек, застыл в испуганном молчании - никто из чекистов и партийных работников не осмеливался прервать говорившего... Гремела открыто контрреволюционная речь: Воино-Ясенецкий излагал свои взгляды на советскую власть.
Даже когда он говорил, еще можно было как-то исправить положение: выхватить "пушку" и разрядить в попа - это живо заткнуло бы недовольных, пусть немного и рискованно, но зато показательно насчет того, что советская власть с собой шутить не позволит... Эти мысли мелькали в голове, и было отчаянно ясно, что такой выход - единственный исправляющий положение, но ставшая ватной рука не поднималась даже для того, чтобы отереть обильно стекающий со лба пот - теперь уже холодный...
Петерс сидел и слушал речь Воино-Ясенецкого, в паническом ужасе спрашивая себя - почему он сидит и слушает, и не находя ответа...
Воино-Ясенецкий смолк. Зал, секунду оставаясь затихшим, взорвался неистовыми овациями... Петерс взглянул на чекистов, сидящих за оставшимся с прежних времен длинным судейским столом под штукатуркой со следами висевшего портрета: у них тоже были растерянные, выжатые, бледные лица... И тогда Петерс почувствовал разгадку: это было бессилие. Непостижимое, но абсолютное бессилие хоть всей ВЧК, перед безоружными врачами, сидящими на скамье подсудимых: почувствовал, что их почему-то придется отпустить и что ничего иного сделать уже невозможно.
10
В восьмом часу вечера очень уставший Женя снова подходил к темно-красному дому у Полицейского моста.
- Эй, Чернецкой!
Женя обернулся: в дверях голубой Елисеевской гостиной, по утрам превращающейся в лекционную аудиторию, стояла группка молодежи из набирающего все большую силу в "Союзе поэтов" Гумилевского клана. Женя, разумеется, знал разговаривающих: приятную в общении Нину Венгерову, Митю Николаева, знакомого ему еще по передовой, члена ПВО, как и Женя, работающего в достаточно нестесняющем "дисковском" обличье; не внушающего Жене особых симпатий восемнадцатилетнего Николеньку Чуковского, единственного студийца "Раковины", начинающего "отливать в красноту"...
- И его стихи дали устойчивую прямую!
- А мне кажется, что это ничего не доказывает: Блок говорил как-то папе, что пролетарские поэты - это принципиально новые люди... Почему Вы думаете, Нина, что критерием их талантливости могут быть составленные Николаем Степановичем по нашим канонам таблицы?
- С Вами бесполезно спорить, Николенька: Вы не слышите оппонента, ибо в ваших ушах гремит пресловутая "музыка революции"...
- О чем речь?
- Так, об очередном полуграмотном гении, которого хотят протащить в Союз.
- Пусть едет в Москву и вступает в "Кузницу". Но мне думается, что его не протащат: слава Богу, атмосфера Союза становится все определеннее...
- Кстати, Чернецкой! Вы знаете насчет Шкапской и Павлович?
- Я слышал, что мэтру они слегка надоели: вторая - "алеющими корветами", которые день ото дня становятся все бездарнее: после того как Блок сложил с себя полномочия власти, ей место не здесь, а на большевистской партийной работе. Кстати, милая дама скромно умолчала о том, что приехала сюда не только от "красного мага", но и по протекции Крупской, которая ей благодетельствует. Павлович не глупа и чувствует, что уместно выставлять напоказ, а что рискует не пройти... А первая - не далее как сегодня он говорил, что его раздражает ее физиологизм, но он скорее не обращает на нее внимания...
- О, так Вы не знаете тогда, в чем суть скандала! На вечере в Мариинском она прочитала свое новое стихотворение, кстати, на его включении настоял Александр Александрович... "Людовику XVII"... "Народной ярости не внове Уняться лютою игрой, Тебе, Семнадцатый Людовик, Стал братом Алексей Второй. И он принес свой выкуп древний..." Далее не помню - словом, принес. Я видела, что Николаю Степановичу стало дурно до тошноты - он даже побелел весь... Потом сказал только одно: "И эта женщина - сама мать". Видно, ему основательно запало очистить Союз от Блоковских истеричек... Не знаю, зачем он привел сейчас эту не свою, а Кузьмина точку зрения - скорее всего, он с ней согласен, но когда Шкапскую принимали в Союз, предпочел не высказываться, чтобы ей не повредить. Не знаю, может быть, у него просто не было настроения об этом говорить. Даже - скорее всего.
- Нет, по-моему, Вы все перегибаете палку: почему Шкапская не может считать казнь Цесаревича нравственно оправданной?
- А почему Пяст, как-никак - один из лучших друзей Блока, после "Двенадцати" не подал ему руки? Смотрите, Чуковский...
- Признателен за намек. - Чуковский, круто развернувшись, вышел из гостиной в "зеркальный зал".
- Там что-то намечается? - кивнув ему вслед, спросил у Венгеровой Женя.
- Сегодня - среда.
- Ax ну да, конечно.
- А Вы очень неважно выглядите, "князь-оборотень"... Вы не больны?
- Благодарю Вас, Нина, не думаю.
- У Вас очень сыро.
- Зато уютно: моя комната удивительно напоминает гроб. Впрочем, в "обезьяннике"5 куда более сыро.
Сквозь распахнутые двери в зеркальный зал было видно, как обитатели и гости Дома искусств привычно проходят в зал и отделанную темным дубом гостиную:
Женя увидел спускающуюся по широкой лестнице из своей комнаты наверху баронессу Икскуль, навстречу которой шел уже Ходасевич - болезненно тонкий, желчный, с недавней сединой в прямых и черных, как вороново крыло, волосах, темноволосую живую коротышку Павлович, разговаривающую с Волынским и Пястом...
"...Общность цели гвельфов и гибеллинов, - подумал. усмехнувшись. Женя, - Союз поэтов... Вистину тесное объединение... враждующих партий".
- ..."Аполлон", господа, все же ставил этот вопрос ребром еще в самом начале...
- То есть?
- Когда с революцией... еще номер запоздал, помните? В передовице от редакции прямо говорилось о том, что исторические памятники могут оказаться под угрозой и культурный долг общественности - сплотиться для их охраны...