Предполагалось, что все сто процентов молодых людей будут присягать на верность государству во время этой ложной конфирмации. Из класса Генриетты принесли присягу только тридцать процентов.
Она сказала, что сначала на нее давили не очень сильно. Партийные руководители наносили ей дружественные визиты примерно раз в неделю. Естественно, предполагалось, что все учителя будут делать все возможное, чтобы всех своих учеников привести к присяге. Они были уверены, что на следующий год все изменится.
Но и через год ее отношение к этому осталось прежним. "И тогда на меня начали давить по-настоящему", - сказала Генриетта. Еженедельные визиты превратились в еженощные. Каждый раз к ней приходили разные люди - неделя за неделей. Снова и снова мы говорили об одном и том же. Где моя преданность? Понимаю ли я, что меня могут обвинить в препятствии прогрессу? Это было серьезное преступление в Народной республике.
Ночь за ночью они задерживались в ее квартире допоздна, нервируя и запугивая до тех пор, пока она не потеряла сон. Характер Генриетты стал портиться. Страдала работа. Тем временем давление начали оказывать и на детей, и они стали спрашивать, почему их не готовят к посвящению, как всех.
"Итак, как видите, - сказала Генриетта, и теперь она уже плакала, - я бежала. Я не могла вынести этого. Вот почему, - она махнула рукой в сторону лагеря, как бы включая сюда всех учителей, которые бежали, как и она, - нельзя считать меня смелой. Может быть, мы только начали становиться смелыми, но мы сдались. Мы все".
Поговорив с Генриеттой и другими беженцами, я постепенно представил себе картину жизни Церкви в целом при коммунистах. В своем представлении я нарисовал внешний круг - те страны, где, судя по моему собственному опыту и сообщениям других, была некоторая степень религиозной свободы: Польша, Чехословакия, Югославия, Венгрия и Восточная Германия. Но помимо этого внешнего кольца, по словам тех, кто бежал, существовал еще внутренний круг, где атаки против Церкви были действительно сильными: Румыния, Болгария, Албания и Россия.
Я посетил все государства внешнего круга, кроме Восточной Германии. Теперь, как я понял, мне нужно было попасть и в эту страну.
Удобнее всего было нанести этот визит прямо отсюда, из Западного Берлина. Но, когда я предложил Корри поехать со мной, она
посмотрела на меня глазами, полными ужаса.
"О, Анди! - воскликнула она. - Как мне оставить лагеря? Здесь столько работы и некому ее делать! Как я могу все бросить?"
Я внимательно посмотрел на нее: ее щеки пылали, а глаза горели лихорадочным огнем. Я засомневался в том, что правильно поступил, привезя ее сюда, в это море нужды и лишений. На эти страдания было трудно смотреть даже мне, но для медсестры - знающей, что нужно делать, но не имеющей возможности применить свои умения в полной мере - это, должно быть, было настоящей мукой. Она ездила из лагеря в лагерь и с неистощимой энергией организовывала занятия с мамами, устанавливала баки с кипяченой водой, пыталась обеспечить отдельное хранение посуды, которой пользовались больные туберкулезом. Повсюду она устраивала летучие медосмотры, смазывая больные горла, очищая старые болячки, промывая воспаленные глаза и даже иногда удалГя зубы.
Ради ее же пользы я хотел, чтобы она уехала и хоть немного отдохнула. Но она отказалась. "Ты поезжай, - сказала она, когда я получил без всякого промедления визу в Восточную Германию. - Что мне там делать? Я не могу проповедовать. Я не говорю по-немецки. Я даже водить машину не умею. Зато я сразу вижу туалет, кишащий микробами". Она подхватила чемоданчик с дезинфицирующими средствами, с которым никогда не расставалась. "Когда вернешься, ты мне все расскажешь", - сказала она.
Так произошла первая разлука в нашей совместной жизни, но не из-за моего, а из-за ее служения.
Я пересек границу между Западной и Восточной Германией недалеко от Бранденбургских ворот.
Разница между двумя половинами города стала заметна сразу, как только я попал в Восточную часть. Меня уже не удивлял вид слегка потрепанной одежды и огромных букетов цветов, занимавших все пространство в магазинах, где должны были висеть костюмы, которых не было из-за послевоенного отставания производства.
Но меня поразила тишина. На улицах никто не разговаривал. Это было непонятно и странно, как будто город пребывал в трауре.
Или в страхе. Со временем я стал физически ощущать этот страх. Повсюду была полиция. Они стояли на мостах, у входа на заводы, фабрики и в общественные здания; они могли остановить любого человека, обыскать портфель, хозяйственную сумку, бумажник. Но никто не жаловался на этот произвол. Никто не протестовал, все молчали. И эта ужасающая тишина нависала над городом, как ядовитый туман.
Громкий голос правительства представлял собой резкий контраст с молчанием людей. Он гремел повсюду. По радио, через
громкоговорители, на рекламных щитах. Везде висели лозунги: на стенах, на крышах домов, на телеграфных столбах, на киосках, в магазинах, гостиницах и на железнодорожных станциях. Пропаганда везде.
Я удивился прямолинейности государственной политики. Восточная Германия как раз тогда входила в полосу острого продовольственного дефицита. Трудолюбивые немецкие фермеры без всякого энтузиазма отнеслись к идее организации колхозов. Из села уходило так много людей, что в ту осень некому было собирать урожай. Правительство все надежды возлагало на механизированную уборку, сопровождавшуюся массовой пропагандой. Будет очень много хлеба, потому что достижения социализма превосходят все то, чего может добиться индивидуальный фермер.
Одно было плохо. Чтобы машины могли убрать пшеницу, она должна была быть сухой, и для механизированной уборки требовалось на два солнечных дня больше, чем для уборки вручную.
И конечно, в тот год лили дожди. Дождь шел каждый день именно во время сбора урожая.
Затем вдруг по всей стране появились плакаты с маленьким стишком:
Ohne Gott und Sonnen schein
Holen Wir Die Ernte ein.
И без солнца, и без Бога
Урожая будет много.
Я видел, что этот лозунг действительно потряс людей. Это был дерзкий вызов нового режима Самому Богу. Дожди лили не переставая, и урожай собрать было невозможно. И вдруг за одну ночь плакаты исчезли так же внезапно, как появились, - все, кроме нескольких насквозь вымокших и накрепко прилипших к столбам.
Что же теперь сделает правительство?
В объявлениях по радио и в газетах заявлялось следующее: "Никому не позволяйте говорить, что у нас нет хлеба. Хлеба на самом деле много. Это еще один пример победы социализма над силами природы".
Но хлеба все же не было.
Я сам ходил в булочные и не видел хлеба. Его не было даже в ресторанах.
Но самое печальное, что никто не говорил об этой двуличности. Об отсутствующем хлебе никто не упоминал. Люди молчали.
Более всего я интересовался южными районами Саксонии, потому что слышал от Генриетты и других беженцев, что Церковь там была еще жива. Я не знал, до какой степени она жива. Германия была страной противоречий. С одной стороны, давление режима ощущалось здесь сильнее, и идеологическая обработка с постоянным полицейским надзором вызывали омерзение. Но в то же самое время в Восточной Германии было все-таки больше религиозной свободы, чем в любой другой коммунистической стране.
Человек по имени Вильгельм, чей адрес мне дали в Саксонии, был профессиональным молодым служителем лютеранской церкви. Деревня, в которой он жил со своей женой Мар, находилась в горной и лесистой части страны. Вокруг повсюду были леса, вид которых всегда наполняет сердце каждого голландца завистью. Рядом с домом стоял маленький мопед, на котором, как я узнал, Вильгельм объездил всю Восточную Германию в солнце, дождь и снег.
Вильгельм встретил меня у дверей и без колебаний пригласил войти. Мы сидели за чаем, которым поила нас Мар, и я рассказал, зачем приехал за Железный занавес.