супруг - дед этого Антона, его большой тезка, упражнялся в стрельбе из нагана по облепленным паутиной бутылкам и банкам на ее голове. Короче, истинной цены не знает никто, но он сполна рассчитался за все и за всех. По-видимому, того же мнения придерживается правосудие. "Если бы решение зависело от меня, такого парня я не наказал бы, а наградил", - сказал ему вчера в своем кабинете следователь, возвращая найденную в нагрудном кармане фотографию. Это единственная фотография, на которой он снят вместе с родителями, наверное, она и сейчас лежит в кармане пиджака. Во всяком случае, насколько он помнит, первым делом он именно ее вытащил из аммиачно-смрадной лужи в уборной ночного бара и уже после этого выпрыгнул в окно. Так что те двадцать три года, хороши они были или плохи, уже позади. В прошлом. Долго ли, коротко ли, но он отмотал свой срок. Сам себя не осуждал ни на двадцать три года, ни на двадцать три часа. Это не имело смысла, потому как ни до, ни после он не считал себя виноватым. Любой преступник заранее прикидывает, какая статья Уголовного кодекса соответствует задуманному преступлению, то есть знает, на что идет; с ним же все наоборот: сначала он отбыл срок, а уж потом определил, что в Уголовном кодексе соответствует перенесенному наказанию. В силу этого он даже не уверен, совершил ли что-нибудь, преступил ли закон. Он делал то, что судьбой ли, Богом (который, похоже, есть, раз в него уверовал отец) было предопределено заранее, а не просто взбрело в минуту гнева. Поэтому даже не знал, не осознавал, был ли его поступок преступлением. Если откровенно, то наоборот. Он так и думал - вершу добро, когда рушил топор на голову отца, и уже ничто не могло его остановить. Разумеется, и топор ему вложила в руки высшая сила: сам он лишь на мгновение, самым краешком глаза отметил его выжидающий холодный просверк и позже, ни в милиции, ни в духане, не смог вспомнить, когда подошел к столу и взял топор в руки. Сейчас это кажется смешным, но и из этого странного, поистине необычного испытания он надеялся выбраться с помощью отца - это факт, и не менее постыдный, чем сам факт преступления. "Отец все уладит", - мелькнуло в сознании, едва он вошел на кухню разумеется, невольно, почти бессознательно, как в детстве, когда случалось попадать в передряги. Зачем далеко ходить: в тот день, когда вместе с отцом и Железным бежал в чистом поле за Лизико, он не пытался понять, с какой стати та выскочила из машины, а утешал себя тем, что "отец все уладит". Но при этом бежал, задыхаясь, надрывая сердце, с тех пор так и бежит, задыхается, словно в горящей рубахе, на которой не расстегиваются пуговицы, в отчаянии рвет ее с себя, брызнувшие пуговицы, как кузнечики, разлетаются по траве... на краю поля угрюмо возлегла невысокая гряда, но она не приближается, а странным образом незаметно для глаз отходит вдаль. Лизико бежит не оглядываясь. Босая, с туфлями в руках, как с мертвыми птицами. Бежит, бежит, словно убегает от смерти. А они гонятся за ней, высунувшие языки борзые. "Обходи ее сверху! Сверху обходи!" - кричит отец Железному, и он ждет, какой приказ отец отдаст для него. Напрасно. Отец ни во что его не ставит. А ведь, в сущности, он здесь главный. Ведь ловят его жену, и если кто должен ее поймать, то в первую очередь он. "Я сам! Сам!" - кричит он, придушенный комом в горле; на шее, руках и груди мошка густо смешалась с потом. Этой омерзительной кашицей забиты рот и ноздри. Еще немного, и он не выдержит, задохнется, умрет. Но все равно продирается через колючие дебри, в которые только что вбежала Лизико. Продирается. Как гусеница, ползет по ее следу, хотя сознает глупость запоздалого рвения. Он опоздал. На свою беду, опоздал. Даже если теперь дотянется и схватит Лизико, ее уже не вернуть. Нельзя было доводить до этого. Надо было не стихотворные перевертыши придумывать, а как можно раньше и как можно дальше бежать вместе с нею. Не принимать дарованную отцом свободу, поскольку на самом деле отец не освободил его, оставленного, как ему казалось, наедине с женой в Квишхети, а прибрал к рукам его жену, причем с его же помощью. Временно уступил треть территории, чтобы навсегда прибрать две трети... А этот лезет в колючие заросли! Чего там ищешь, спрашивается? Что потерял? Неужели Лизико?! Так ее давно нету. Отец с Железным давно выволокли Лизико отсюда. Здесь только пустота, хранящая ее запах, цепкая, колючая, перевитая побегами ежевики, набитая тлей, кузнечиками, мошкарой и пылью. Он гусеницей ползет в оставленной ею пустоте, обдирая кожу о ежевичные колючки. Гибкие плети исходят его кровью. "Лизико! Лизико!" - кричит его голосом ежевичник. Это имя застряло в глотке, и, если его каким-то образом не исторгнуть, оно захлебнется, как и он, задохнется, умрет... "Мобуд дан тижурк аракшом", негромко произносит Лизико, приникшая головой к груди свекра. Щеки ее исцарапаны. Из ранок сочится кровь. Она, хоть и с трудом, приоткрывает один глаз, ее интересует, какое впечатление произвели ее слова, и, довольная результатом, показывает Антону язык. А он смеется, он настолько бессилен сделать что-нибудь, что готов смеяться по любому поводу... Все вызывает смех: любовь, подлость, измена... Смешит то, что ему стыдно за них; вернее за Лизико он стыдится отца, а вместо отца - стыдится ее. Отец выставил Лизико как щит от занесенного топора, прикрылся ею, а Лизико швырнула ему в лицо собранные в комок трусики с лифчиком (которые до того почему-то прижимала к груди) и крикнула: "Убей меня! Чего же ты ждешь, трус!" Но меньше всего Лизико заслуживает смерти от его руки, это и отец понимал. Если кто хотел, чтобы Антон ошибся в выборе жертвы, так это был он. Потому и молчал. И молчанием сводил их с ума - чтобы они набросились друг на друга. К слову сказать, вот это молчание он помнит отчетливей всего. Это молчание было самым омерзительным и оскорбительным. Наверное, оно длилось недолго, несколько мгновений (но до сих пор не удается его нарушить). Оно было с ним в милиции, в духане, в ночном баре... Он не столько хочет умереть, как нарушить это молчание, освободиться от него. Из-за этого молчания он и хочет умереть. Своим молчанием отец еще больше заворожил и подчинил его, но он все-таки не ошибся в выборе, нет, не между отцом и женой, а между тем, как он гусеницей ползал в тени отца, и ни с чем не сравнимой свободой полета то, что он испытал, взмахнув топором, и что разом вознесло его на вершину собственного бессилия, беспомощности и низости; затем последовала пьяная оргия в духане, потом клиническая смерть, а под конец кошмарный сон, который если не навсегда, то очень надолго уволок его из действительности подобно железному крюку, которым его дед расправлялся с приговоренными к смерти. Так что его возвращение на землю невозможно. Он уже на небе, высоко, выше даже самого себя, и только благодаря мгновению свободы, из-за мгновения свободы, ради мгновения свободы, которое завоевал сам, один, независимо ни от кого, в кухне, залитой кровью отца. Он вырвал из отца свой исток, свой корень, и, между нами говоря, это и есть его единственное предназначение, для этого он явлен на свет. Так бабочка, выпорхнувшая из куколки, в которую превратилась гусеница, заканчивает путь, ползком пройденный предками, путь, угрюмый, бесцветный и мрачный... Гусеницам ночного бара с ним не сравниться. Они в еще большей степени гусеницы, нежели он, - настоящие черви, гнездящиеся в клозетной грязи... И так и останутся червями. Потому-то и не справились с ним. Выкусили!.. Они никогда не испытают того, что испытал он, поскольку ими движут не собственная решимость и биение сердца, а опасения - вдруг он окажется сильней. Они оберегают свою жизнь, свое ползучее существование, бесконечным словоблудием скрывают страх и все время ищут щель, дырку, куда можно было бы уползти от опасности; а ведь, в сущности, не так уж важно, кого убивать - киллера или Христа, если его убийство - твоя цель, если его
смерть - избавление для человечества или хотя бы для тебя. Разве он не зарубил отца без тени сожаления, без лишних слов?! Впрочем, он ничуть не удивился бы, если б топор отскочил от головы отца, как от чугунного ядра. Отец был для него бессмертен, и не только в детстве, когда он мало что знал о смерти, но и позже, когда сам убедился в бренности всего сущего. Только отец оставался неизменным, неприступным, недосягаемым и для высших, и для низших сил. Кого только не снимали, не арестовывали, кого только не убивали в эти годы - но он (его отец) переходил из одного кабинета в другой, более просторный и важный, обставленный более дорогой мебелью, с более красивой секретаршей и лучше оснащенной приемной. Все есть суета сует и всяческая суета, но пусть эти кретины не думают, что он, как овца, подставит им горло. Он, конечно, ищет смерти, но он все-таки не овца. Может быть, для своего отца он и был ягненком, точнее, отец вместо ягненка принес его в жертву своему суровому идолу, но он все-таки больше человек, чем овца: он кое-что помнит (например, пятнистую корову, белку с выбитым глазом, обиженного им паука...), о чем-то сожалеет (главным образом, о днях, проведенных в Квишхети), кого-то любил (положим, Лизико)... Так что пусть они сначала докажут свое превосходство, отрежут все пути, не оставят ни малейшего шанса на спасение и тогда, пожалуйста, впрямь, как барану, перережут горло или всадят пулю в затылок, как его дед "предателям родины" и "врагам народа". Но, пока он жив, он сделает все, чтобы еще раз спастись, не потому, что боится смерти, а для того, чтобы не встретиться с отцом в ее владениях, по ту сторону Стикса, не смягчить и не ослабить однажды испытанное и пережитое (пусть даже и в воображении), ибо и на том свете, (во владениях смерти) он поступит с отцом точно так же, как поступил здесь, на кухне, - топором раскроит череп... Раскроит череп человеку, которому верил, на которого полагался, которого вообще считал символом человечности, пока тот не сунул ему под нос волосатую дулю: вот тебе твоя вера, вот тебе твоя надежда и вот тебе твоя человечность!.. А потому его последнее желание - спастись, чтобы никогда не встретить отца. А ведь час назад он стоял так близко к смерти, что последний выдох отца обволок его липким холодным облачком... Так ему и надо! Он и худшее заслужил! Поделом! Кривые стрелки, начертанные на стене каким-то дебилом, задурили ему голову, обманули и заманили в капкан...