В комнату входит Элисо с табуретом и оранжевым пластмассовым тазом, ставит один на другой перед Элизбаром и выходит за мылом и горячей водой. Элизбар сосредоточенно смотрит на пустой таз, как будто пытается вычитать что-то важное, трогает его края, приподнимает. Он знает, что таз из пластика легок, почти невесом, и все-таки радуется неожиданной для таких размером легкости. Словно и самому становится легче, он освобождается от чего-то, имени чему не знает, но что тягостным грузом гнетет душу.
- Ни в какую эмиграцию я не поеду... А там как знаете, - объявляет он вернувшейся в комнату Элисо.
С засученными рукавами халата, с упавшей на лоб прядью каштановых волос Элисо вносит ведро, ставит рядом с табуретом. Уперев руки в боки и с шутливой строгостью хмуря брови, интересуется, с чего это вдруг переменилось настроение Элизбара, что на него нашло.
Над ведром курится пар.
- Мне, откровенно говоря, не до смеха, да и сон отбило... Не знаю и того, о чем вы с Лизико говорили за моей спиной, но прошу об одном: не вынуждайте меня сделать то, что и властям не удалось... - ворчливо говорит Элизбар.
- Элизбар, Элизбар, Элиа! - Элисо смеется, успокаивает его, рассеивает опасения. - Поступай, как считаешь нужным... Да и кому какое дело, добавляет серьезно.
- Мне не по пути с придурками и проходимцами, - продолжает Элизбар. При этом испытующе заглядывает в глаза Элисо, хочет удостовериться, насколько она откровенна, насколько ее слова соответствуют истинному положению дел. Моцартианского антуража, видишь ли, возжелали - в дни второго пришествия...
- Кто? - искренне интересуется Элисо.
- Прекрасно знаешь - кто. Враки. На самом деле о собственной утробе пекутся, о брюхе... Что ж, губа не дура: моцартианский антураж да на альпийском ландшафте, особенно для артиста, человека искусства!.. Но мне-то как быть?! Мне что делать? Кто меня, несчастного, окультурит, если мой кровный, взращенный моим радением артист отвернулся и дал деру. О дурной курице говорят: бесстыжая, дома кудахчет, а яйца за забором кладет. Наш бесстыжий артист и кудахчет за забором, и яйца там несет. Ежели желаете конкретизировать, а заодно посмеяться... Рубаху снять? - вдруг спрашивает Элизбар.
- Если я не скажу, сам не знаешь? Кто же в рубахе голову моет? смеется Элисо.
Элизбар расстегивает пуговицы и продолжает:
- Мы в этом деле особенные, исключительные: в своем доме пердим, зато в чужом бельканто поем навроде Цуцы Одишари.
- Не хулигань, Элизбар! - смеется Элисо. - Как не стыдно!
- Увы, это истинная правда, - улыбается Элизбар. - Цуцу Одишари, полагаю, представлять не надо, одна из лучших сопрано Европы. Живет в Берлине. В молодые годы мы встречались в одной компании на вечеринках. До рассвета крутили бутылочку. Тогда ужасно любили играть в бутылочку. Закрутишь на полу и, в чью сторону горлышком остановится, ту и целуешь. Руку набили не хуже крупье, и парни, и девушки. У каждого была избранница или избранник, так сказать, роза сердца. Разумеется, и у Цуцы. И вот однажды наклоняется наша прославленная сопрано бутылочку крутануть и от натуги того... довольно-таки форте... Только, определенно, не сопрано, а вполне баритонисто...
- Я тебя не слушаю, скверный мальчишка, - смеется Элисо, - болтай, сколько хочешь.
- Теперь она фрау, моргенштерн, небось, если доведется встретиться, и кивнуть не соизволит. - Элизбар тоже смеется.
- Вот что бы тебе написать! Никогда не приходило в голову? - вдруг почему-то раздражается Элисо. Ее бледные губы едва заметно дрожат.
- Что написать?! - вскидывается Элизбар. - Ты о чем? - И опять недоброе предчувствие сжимает сердце.
- То, о чем ежедневно говоришь со мной. Сто раз на дню, тысячу! - пуще раздражается Элисо. - Лучше хоть однажды как следует задеть их за живое, чтобы почувствовали, чем мучиться одному... И главное, без толку... напрасно... Брось эту рубаху на пол, - добавляет она упавшим тоном, словно с этой мелочью связана вся ее досада.
Голый по пояс Элизбар сидит и внимательно слушает. Голос Элисо, даже раздраженный, действует на него успокаивающе. О чем бы она ни говорила, в интонациях слышна загадочная сила, захватывающая и влекущая туда, куда он безрезультатно рвется сам.
- Ну-ка, сунь палец... не горячая? - говорит Элисо.
Словно только сейчас заметив возле табурета ведро с водой, Элизбар нерешительно погружает в него палец.
- По-моему, нормальная, - говорит задумчиво.
- Закроем глазки и будем думать о чем-нибудь хорошем... А станешь опять ворчать, брошу тебя намыленного, так и знай, - шутливо грозится Элисо. Одной рукой она намыливает Элизбару голову, другой поливает из ковша.
- Уууух! Хорошо! - пыхтит Элизбар.
Элисо смеется.
- Пусть едут, куда хотят... мне и тут хорошо! Ууфррр, - как конь, отфыркивается Элизбар.
Элисо смеется.
- Что б той Цуце Одишари!.. Мыло в глаз попало. - Элизбар тоже смеется.
Элисо смеется громче.
- Мыло мальчику в глаз попало... Ай-ай-ай, что нам делать! Я же предупреждала - закрой глаза покрепче... Но это совсем неопасно, успокаивает Элисо.
- Для нас все опасно, Элисо. Мы дети маленькой страны, мы очень-очень маааленькие, - дурачится Элизбар.
- Давай еще раз намылим, и все, - прерывает его Элисо. - А вообще-то, чтобы ты знал, жди неожиданностей от этих Кашели, - вдруг добавляет она.
Элизбар, с намыленной головой и закрытыми глазами склонившийся над тазом, умолкает, напрягается; чувствует, как колотится сердце, но держится так, словно не слышал или не придал значения последним словам жены.
- Что-нибудь с Лизико? - спрашивает после долгой паузы дрогнувшим голосом, но прежним тоном дружеской беседы, призванным спасти остатки семейной идиллии.
- Да! - на этот раз Элисо беспощадна. - С Лизико.
Батони Элизбар принадлежит к той вырождающейся категории писателей, чей образ жизни определяет профессия: когда он не пишет - что-то обдумывает, а когда обдумывает, тянется к письменному столу. В силу таких свойств он, как ребенок, не приспособлен к жизни. Зато гораздо чутче прочих улавливает малейшие изменения. Даже колыхание листика в густой кроне не ускользает от его внимания и отмечается на душевной шкале. Лучше многих он видит и то, какая пропасть разделяет отцов и детей, как она разрастается, грозя поглотить их... Зашла бы к нему сегодня Лизико, не зашла - это мало что меняет. Они по разные стороны пропасти; в последнее время он не узнает дочери, а дочь в упор не видит его, освободилась, как от балласта, и устремилась в иные пределы, тем самым лишила отца мечты, а значит, лишила энергии преодоления и продления, тогда как без продления (без дочери) все теряет смысл. Его дочь, как пылинку, затянули новые интересы, против которых он бессилен, он - верный призракам обезглавленных царей и истерзанных цариц. Более того, эти призраки его же призывают к ответу - где твоя дочь, лживый болтун? Не уберег единственную овечку! Ради чего же мы клали головы на плаху в Мовакане и ради чего терпели, как раскаленным железом терзали нам груди в Исфагане!.. Они не знают, а он не сумеет объяснить, что его дочь не желает спасения (а может быть, видит спасение в бегстве от отца), что она не знает тех имен, на которые молится отец; для нее "небес бирюза и земли изумруд"1 пустой звук... Иные драгоценности влекут ее, иные самоцветы застят взор... Этого не объяснишь им, не скажешь из жалости, ибо призраки верят, что не напрасны были жертвы, что жива страна, за которую они сложили головы и которая не позволит врагам осквернить их память, а потоку времени смыть их имена... Верят, что когда-нибудь прозреют и те, кто ослеплен сиянием чужих люстр, и вспомнят они материнскую колыбельную, а колыбельная вернет им сладость родимой речи... Напомнит, что дома они и в лохмотьях прекрасны, тогда как на чужбине и в шелках ничтожны, как тля, как мыльные пузыри... И все-таки Элизбар не позволит себе вмешиваться в личную жизнь Лизико. Теперь Лизико обрела самостоятельность и не поступится ею... Прежде всего, не унизится в глазах отца и ни за что не признает его правоту, скорей, уступит все и все стерпит там, в своем "свободном мире", чем, поджав хвост, вернется назад, в "родную тюрьму". Но когда под конец разговора Элисо осторожно и вскользь сообщила - возможны серьезные неприятности с Кашели, Элизбар не на шутку испугался и так растерялся, что не стал выспрашивать подробности; если же и она знала не все, можно было сесть и сообща подумать, обсудить, что за разлом могла внести в семью новоиспеченная невестка. В конце концов, из любой ситуации есть выход (если хочешь выйти), но, с другой стороны, то, что ты принимаешь за выход, может оказаться тупиком, поскольку сама жизнь медленно, но верно вползает в тупик - со всеми рельсами, автострадами, поездами и пассажирами - и скоро порвется связь не только с внешним миром, но и друг с другом. Однако в том не будет вины ни Элизбара, ни Элисо, ни Лизико, ни, представьте себе, даже Раждена Кашели. Никому не под силу воспрепятствовать этому "естественному процессу", пока еще раз не замкнется магическое кольцо жизни и смерти и пока сама природа, если угодно, Великая Матерь Ева, прародительница рода человеческого, не решит, стоит ли зачинать новый круг, когда горы лжи обесценили все в человеческом "театре"; и не только искренние чувства, но даже условность как способ самозащиты. Остались полые, бессмысленные слова и жалкие фальшивые гримасы. Вместо возвышенных чувств и волнения страстей легкомыслие и низменные побуждения. Актеры (те же Элизбар, Элисо, Лизико, Антон, Фефе) не действуют, а копошатся подобно червям и гусеницам; не живут, а длят существование, всеми способами цепляясь за жизнь, - едят, пьют, лгут, терпят, изменяют и, в точности как они с Элисо, фальшиво улыбаются друг другу, по пустякам благодарят, по пустякам каются; разоблачению предпочитают оправдание - что подтверждает их духовное родство, а не моральную твердость. Без видимой цели вылезают на "сцену" (как только что Лизико) и так же бесцельно покидают ее (пример - та же Лизико). На месяцы, а то и на годы прячутся от постороннего взора в невидимых нишах и "карманах" жизненной "сцены", дабы перевести дух (отдохнуть друг от друга) и так же незаметно выползают назад, неся на себе затхлый налет тайны. Только такой "театр" отвечает их потребностям... Похоже, что теперь мы по полной расплачиваемся за ошибку шестивековой давности, оттого каждый новый день хуже предыдущего. И так будет до тех пор, пока их дом, их гнездо, смердящее грязью позорного прошлого, их родина - колыбель и домовина, вместе со всеми сказками и легендами не будет объявлена географической фальшивкой, историческим абсурдом и не только на карте жуликоватого картографа, но и на всей матушке-земле для них не останется места. Ибо... Ибо они знали путь и не следовали ему, знали, что делать, и не делали; а ведь для этого всего-то и надо было любить родину и не враждовать между собой... Но они страшились не Высшей кары, а боялись верховной власти, в ожидании благ от которой у них сладостно ныли сердца. Каждого, кто говорил правду, побивали камнями и таскали за бороду или того проще - пулю в лоб2; а тех, кто льстил и нахваливал за никчемность, венчали лаврами и поднимали на щит как истинных сынов отечества. Но, может быть, это и есть патриотизм, а Элизбар ничего не понимает?! Может быть, он просто трусливей других и от страха ему всюду мерещатся хитроумные капканы и ловушки?! Что ж, возможно, и так... Одно Элизбар знает неколебимо твердо: у него с Кашели может быть общим все отчизна, семья, воздух... даже кровь, - но никогда и ни в коем случае правда! Сегодня в этой воскресшей из мертвых стране возрождается правда общая, сказанная ценой великих жертв. Так неужели она явлена только для того, чтобы толпы временщиков и подонков тут же обесценили ее, используя для сокрытия своих низменных целей?! Одной и той же правдой прикрываются обвинитель и обвиняемый, одной и той же правдой размахивают, как знаменем, противоборствующие лагеря. Но сказанное Кашели заведомо неприемлемо для Элизбара, ибо по определению не может быть правдой. Поверить Кашели - значит в очередной раз дать одурачить себя, выразить доверие тому (выразил уже единственную дочь отдал!), кто вчера еще топтал твое "человеческое достоинство" и "национальную гордость", кто выволакивал из камер приговоренных к смерти, кто плясал на их могилах, а потомков, как к наркотикам, приучал к шумным празднованиям собственного поражения... Увы, так было и будет, невзирая на все перевороты, изменения и потрясения. Так будет до тех пор, пока из скопившейся грязи веков в один прекрасный день не выпорхнет, как бабочка, их общая, чудом спасшаяся и навсегда очистившаяся душа...