Уж больно все один к одному лепится. И силы у него достаточно, и адреса - мой и машкин - знает, и повод ненавидеть нас у него есть, и что деньги мне нужны - тоже знает. И даже о ссоре знает, точно. Звонил он мне позавчера, сразу после разговора нашего с Машкой, голос мой ему не понравился, спросил он: "Чего мрачный такой, с Машкой поругались, что ли?" А я как дурак: "Да..." А он: "Что, серьезное что-нибудь?" А я как дурак: "Да..." И с радиатором этим он ко мне уже второй день пристает: "Смотри, упустишь, хватай, пока есть"... Ах ты, падло! Хватай... Знает же, прекрасно же знает, что у меня и на пробку от этого радиатора денег не хватит! Но какой же это надо гнидой быть лицемерной: "Зла не держу... Другом считать не перестал"... Падло!
Ну, ладно. Это, может, и случайности, совпадения. То, что знал Пашка, это кто угодно мог знать, хоть Эллочка. Но еще один фактик есть. Маленький такой, неприметный... Все ведь знают, что я на литье свихнулся. Эллочка знает, и Витек, и Пашка - все. Так вот в задачке и спрашивается: если я находочку эту продавать не стану, - а? Если я ее переплавлю, что тогда? Тогда плохо. Тогда хрен что докажешь - вот что тогда. И только Пашка, один только Пашка мог знать на верняка, что переплавлять я ее не буду. Я еще тогда подумал, сразу, когда но кулон клянчить пришел: а зачем ему? Ни матери, ни сестры, ни девушки у него нет - это я точно знаю. Ну, теперь-то ясно, зачем... Знал же, гад, что если б я умел, то уж для него бы непременно сделал. Хоть и мент он, хоть и прищучить меня за это могут сделал бы. А раз не сделал - значит по золоту не работаю. Вот и все. Просто, как все великое...
Интересно, а почему он именно брошку мне подсунул? Наверное, выбрал, что поприметнее (я-то всех машкиных побрякушек не знаю, больно уж их у нее много). А может, кольцо и сережки должны были уже при обыске у меня найти? Скорее всего, так и есть.
Да, Пашенька, гнида, здорово ты все просчитал. И ментам, дружкам своим, которым это дело поручили расследовать, наверняка уже все про меня выложил: и про ссору, и про машину, - все. Так что, даже, если брошку я продавать не стану, а изничтожу как-нибудь - не поможет. У тебя еще сережки да колечко в запасе есть... Здорово у тебя все вышло, Пашуня, здорово. Одного ты только, мать твою за ноги да в унитаз, не учел. Не мог учесть, потому как не знал, что это такое у меня в тумбочке, в коробке из под конфет лежит. А ведь это смерть твоя лежит, Паша.
Открыл я тумбочку, коробку достал, вынул на свет божий подарок дядюшкин. Помню, незадолго до смерти отдал мне его дядюшка и сказал: "Возьми. Времена теперь тяжелые, не дай бог - пригодится"... Вот он и пригодился. Тяжелый, чуть тронутый уже ржавчиной немецкий вальтер. Долго он часа своего ждал, с самой войны. Теперь дождался.
Обтер я его от масла носовым платком и ладонями, сунул в карман и тихонько, на цыпочках выбрался в коридор. Возле комнаты родителей задержался - там не спали, разговаривали негромко:
- Знаешь, когда они поссорились, я обрадовалась, старая дура... Может, думаю, не сладится у них теперь... Вот он и наказал, Бог...
- Ладно, спи. Ты-то здесь при чем?
- А, знаешь, мне вчера Анна Михайловна позвонила. Говорит: "Маша, как в воду опущенная ходит, плачет, не случилось ли у них чего? Может, поссорились они?" Ну, я говорю: "Да, поссорились..." А из-за чего - не сказала. Что уж, думаю, человека расстраивать...
- Да ты успокойся, спи. Бог даст, все хорошо будет. А ему (это, вероятно, мне) урок будет, на всю жизнь урок... Беречь надо тех, кого любишь. Вот так. Им бы в разведке работать, родителям моим. Хорошие они у меня, жалко их очень, и Машку жалко очень, и ее родителей - тоже. А себя не жалко. И Пашку не жалко.
Выбрался я без шума из квартиры, на улицу вышел, глянул на часы. Н-да, поздненько уже, за двенадцать перевалило. Трамвая хрен дождешься, конечно. Ладно, двину пешком. Заодно и мозги проветрю.
Иду это я, воздухом дышу. Машин на улицах нет, прохожих нет, дождя нет - хорошо! Иду, а у самого в голове все та же идиотская фраза засела: "Как лист увядший падает на душу... Как лист увядший падает на душу." И не отвязаться от нее, и не избавиться... И черт с ней.
До пашкиного дома я добрался довольно быстро. Высокий гулкий подъезд, крутая лестница с истертыми промозглыми ступенями, ледяная затхлость, тусклые пятна света сквозь заросшие пылью и паутиной плафоны... И дверь узкая, оббитая линялым коробящимся дермантином... И шершаво холодная кнопка звонка...
Я, конечно, не буду убивать Пашку прямо, с порога, вдруг. Нет, я с ним говорить стану, долго, сколько понадобится, чтобы понять: не ошибся. Или ошибся. Господи, если ты все-таки есть, - помоги, пусть окажется, что я ошибаюсь, что не Пашка сделал эту гнусность...
Он открыл только на пятый или шестой звонок - всклокоченный, недовольный, на заспанном мятом лице краснеет след от подушки. Видать, крепко спалось, безмятежно и сладко... Я ничего ему не сказал. Я молча взял его за майку, протащил на вытянутой руке сквозь всю квартиру и с маху усадил на разворошенную кровать. Потом вернулся и запер дверь. Потом тщательно - от кухни до сортира - осмотрел пашкино логовище. Порядок, никого кроме хозяина здесь не было, да и быть не могло, конечно. Когда я снова вошел в комнату, Пашка был уже в штанах и, сидя за письменным столом, бессмысленно пялился на будильник. Услышав мои шаги, он поднял голову:
- Он что, стоит? Который час?
Некоторое время я молчал. Я не мог понять: притворяется он, или настолько уверен в своей безнаказанности? Потом спросил:
- Ты знаешь, зачем я пришел?
Он помотал головой:
- Сначала я было решил, что ты проходил мимо и внезапно захотел в туалет. Но теперь вижу, что для подобных визитов еще рановато... - он с силой растер ладонями лицо, глянул уже осмысленно, тревожно:
- Что-то случилось?
- Случилось, - я швырнул на стол брошку. - Узнаешь?
Да, он ее узнал. Он резко наклонился, вглядываясь, а когда поднял глаза... Это уже не были глаза поднятого среди ночи с постели друга Пашки. Эти глаза были жесткими, что-то чужое зрело в них, ледяное, недоброе...
Я изо всех сил старался, чтобы мой голос не задрожал, не сорвался на истерический визг:
- Ну? Ты все понял?
- Да, - Пашка не говорил - каркал. - Кажется, все.
Я до боли в пальцах впился в жесткую рукоять, потянул ее из кармана:
- Вот так, Паша. Сейчас ты получишь то, что тебе причитается...
Он злобно ощерился:
- Это тебе не поможет. За все ответишь.
- Отвечу, Паша, - губы плохо слушались меня, их, будто судорога, свела брезгливая гримаса. - Но сейчас твоя очередь отвечать. За себя я бы пальцем тебя не тронул, поверь. Но за то, что ты с Машкой сделал...
- С Машей?! Что-то случилось с Машей?! - он вскинулся было, но я швырнул его обратно на стул, заскрипел зубами:
- Поздно, Пашенька, затеял шкуру спасать. Не выйдет уже. А с Машей... сейчас я тебе расскажу, что с ней случилось...
И я рассказал. Глядя в упор в его ширящиеся зрачки, пристукивая по столу негнущимися, будто окостеневшими пальцами, я бешено выплевывал ему в лицо все то, что недавно уяснил для себя. Он не перебивал, его бегающие глаза то взглядывали на меня, то утыкались в полированную столешницу, в солнечно отблескивающую на ней брошь.
И когда я закончил, когда рванулась уже из кармана моя вцепившаяся в пистолетную рукоять ладонь, он произнес то единственное слово, которое могло меня остановить. Он сказал:
- Дурак.
А потом добавил:
- Ты не спеши так, пришить меня всегда успеешь. Сначала скажи: эту, вот именно эту брошь ты когда-нибудь у Маши видел? Я отрицательно помахал головой, и он усмехнулся - мрачно этак, невесело:
- Тогда с чего ты взял, что это ее брошь?
Я так и сел. А в действительности, с чего это я взял? Мало что ли на свете кленовых листиков?
А Пашка уже и не смотрел на меня. Сперва он брошь со всех сторон изучал, потом его вдруг заинтересовала столешница - так заинтересовала, что даже лупу достал. Закончив свои исследования, Паша сунул эту самую лупу мне, поманил пальцем: смотри. И подсунул мне сначала навсегда запечатлевшийся в металле отпечаток чьего-то пальца, а потом показал на полированной столешнице след моего собственного, перемазанного оружейной смазкой. Ну то-есть как две капли воды. Я ведь художник, я сразу такое вижу...