Насчет «Реквиема» принесенная мною газета заставила ее поверить мне и успокоиться.
– А-а, понимаю! – сказала она. – Они просто перепечатали «хвост» – те мои стихи, печатавшиеся в здешних газетах и журналах, которые не попали в последнюю книжку[38].
Потом радостно:
– Я сегодня получила подарок. Приятельница, проезжавшая через Москву, подарила мне одно мое стихотворение. Я совсем забыла, что когда-то написала его. Четыре строки. Написала на Пасху, в 47 году. Борису Леонидовичу.
И прочла:
Я всем прощение дарую…
И в Воскресение Христа
Меня предавших в лоб целую,
А не предавшего – в уста
[39].
Затем она рассказала о Трифоновой. Оказывается, только ее одну решила она не прощать – из числа тех, кто предал ее в 46 году. Тамара Трифонова процитировала стихи о мирной прогулке по городу, как изображающие будто бы военное время, блокаду. Хотя и дата указана: «В марте 1941». Помню, помню их – благополучнейшее стихотворение о Ленинграде, самое пожалуй благополучное из когда-либо посвященных Петербургу–Ленинграду. Мирный пейзаж и тишина на душе:
Cardan solaire
[40] на Меншиковом доме.
Подняв волну, проходит пароход.
О, есть ли что на свете мне знакомей,
Чем шпилей блеск и отблеск этих вод!
Как щелочка чернеет переулок.
Садятся воробьи на провода.
У наизусть затверженных прогулок
Соленый привкус – тоже не беда
[41].
Вот эти стихи Трифонова приводила как доказательство равнодушия Ахматовой к судьбам своих сограждан во время блокады. Довоенные![42]
– Я собиралась не подать ей руки. Но здесь, в Москве, на втором съезде писателей, поднималась я с Евгением Львовичем Шварцем по лестнице и вижу: она стоит наверху, на площадке и радостно поджидает меня. Бежит вниз по лестнице ко мне навстречу, протягивает руку… И я подала ей свою.
9 июня 63 • Пришла к Анне Андреевне – она уныло и неудобно лежит на своей узкой тахте, более похожей на койку. Вынула из сумочки стихи, предупредила: «Это не мои» и прочла. По-видимому, была довольна, когда я сказала, что стихи мне нравятся. «Это Толины. Толи Наймана».
Стихи эти интересны своею странностью. На ахматовские не похожи совсем.
В столовой Нина Антоновна, Любовь Давыдовна и Наташа Ильина собирались по какому-то случаю – или безо всякого! – выпить. Я заглянула туда, подразнила их немножко, и вернулась к Анне Андреевне.
– У меня был Кома Иванов, – рассказала она. – Вы ведь знаете: Всеволод Вячеславович в больнице. Я спросила: «Как отец?» Кома ответил «Плохо». Я сразу поняла и не стала расспрашивать…44 Мы заговорили с ним о Пастернаке. Кома дивно рассказал о «Лейтенанте Шмидте». Что́, когда Борис Леонидович писал о Шмидте, он хотел написать его Христом. Тогда-то он и задумал свой евангельский цикл. Недаром Шмидт цитирует Евангелие. Помните? «…Я жил и отдал / Душу свою за други своя». Но потом Борис совсем отошел от этого замысла, даже позабыл о нем. Сам признался: «И долго-долго о тебе / Ни слуху не было, ни духу». Подумайте: ни слуху, ни духу о Христе! 45
Не знаю, по какой ассоциации, она сказала вдруг:
– Я часто думаю, что поэзия – это верное слово на верном месте. Слова должны стоять на верных местах.
– То есть смысловое ударение совпадать с ритмическим? – спросила я.
– Это само собой. Это азбука. Нет, я о другом[43].
Тут в комнату вошла Нина Антоновна и потребовала нас обеих к столу. За столом вместе с дамами сидел молчаливый Толя Найман. Все – кроме меня! – пили очень бойко, даже Анна Андреевна, как и у нас на даче, выпила полрюмки. (Я, к сожалению, не могу совсем.) Голоса́ звонче, громче. Анна Андреевна рассказала, что Луконин, выпросивший у нее для журнала кусок «Поэмы» со вступлением Корнея Ивановича, теперь требует, чтобы она написала что-нибудь о Маяковском46.
Она не хочет.
– В последний раз я видела Маяковского так. Это было в 24-м году. Мы с Николаем Николаевичем шли по Фонтанке. Я подумала: сейчас мы встретим Маяковского. И только что мы приблизились к Невскому, из-за угла – Маяковский! Поздоровался. «А я только что подумал: “Сейчас встречу Ахматову”». Я не сказала, что подумала то же. Мы постояли минуту. Маяковский язвил: «Я говорю Асееву – какой же ты футурист, если Ахматовой стихи сочиняешь?»48.
– Эта встреча для Луконина не годится, – сказала Нина Антоновна. – Но ведь у вас были с Маяковским и другие встречи. Раньше.
– Были, – ответила Анна Андреевна, но рассказывать не стала.
Я попросила разрешения уйти в другую комнату и посидеть одной. Не знаю, от духоты ли, или от чего другого, но с каждой минутой все громче, чаще и сбивчивее стучало сердце. Я ушла в комнату Анны Андреевны, села у окна и распахнула его. Тишина и прохлада быстро привели меня в порядок. Вошла Нина, а с нею и Толя: они поставили передо мной табуретку, на табуретку – чемодан Анны Андреевны, а потом Нина вернулась к гостям, а Толя принес чашку чая и бутерброд. Я сказала Толе про стихи, сказала, что стихи его мне понравились, и стала расспрашивать, где он учился, что окончил. Оказалось, он наш, ленинградец! молодой инженер, окончил Технологический институт. В разговоре прямизна черт, неподвижность и сумрачность совершенно пропали. Напротив, лицо стало переменчивое и выразительное. С большим остроумием и, более того, даже с актерским блеском – рассказал он об обычаях и нравах в своем Институте49.
Вошла Анна Андреевна с чашкой чая в руках и тоже села за наш стол-чемодан. Повелительно распорядилась, чтобы Толя переписал свои стихи – мне в подарок, исправив там вторую строку та́к, как она с ним условилась. Толя, примостившись на тахте и положив листок на книгу, писал.
Пока он писал, мы молча пили чай. Он кончил и, вручив листок мне, ушел в столовую допивать коньяк.
Я спросила у Анны Андреевны, что за стихи Асеева – ей? Хорошие? У Асеева так мало хороших стихов.
– Мне – хорошие, – ответила Анна Андреевна. – Я – виновница лучших стихов Асеева и худшей строки Блока: «Красный розан в волосах». Сказал бы: «с красной розой» – уже красивее, правда? А то этот ужасающий, безвкусный розан.
– Я думаю, его смутило бы «с кр р», – сказала я.
– Ничуть. Все лучше, чем этот ужасающий розан.
Я спросила, где теперь та черная тетрадь со стихами, посвященными ей, которую она когда-то показывала мне в Ленинграде.
– Она сохранилась?
– Нет, – каким-то отвлеченным голосом ответила Анна Андреевна. – Все пропало.
Ее позвали к телефону. Она вернулась встревоженная. Звонит жена Павла Николаевича Лукницкого. У него очередной стенокардический приступ. А между тем именно ему дала Анна Андреевна кусок «Поэмы» для Луконина. Раз. А кроме того, просила принести ей некоторые годы из «Трудов и дней» Гумилева – они хранятся у Павла Николаевича, вместе с которым она и составляет их – принести некоторые даты для подготовки опровержения заграничных лжей.
– И вот теперь он как раз заболел! Со мной всегда так. Потом прочла одно свое стихотворение, написанное, по ее словам, «во время тополиной метели». Но я, из-за своей дурной головы, не запомнила ни строки[44].