- Как вас там? Александра? - узнал он меня, поманил пальцем небрежно, с самым скучающим, будничным видом, открыл кошель и монеты тянет. - Примите вот, соболезнования по утрате.
Я подошла, взяла монеты, поглядела на эту горстку восполнения утраты, так ненавистно мне сделалось... В лицо его довольное, эти монеты бросила и припустила бежать, ожидая в любую минуту грозных окриков: «Держите ее!». Но никто не кричал и не гнался за мной.
Ближе к Рождеству, к нам приказчик в дом пожаловал. Не Калабурда, другой. Отец пьяный с утра, по лихим людям бродил, компанию искал. Васятка на улице с ребятнёй забавы чинили, хорошо, что не видел срама такого, не присутствовал. Мать спросила его, с чем пожаловал.
- Девку, вашу Анатоль Константиныч, управитель наш, в гости зовет, - отвечает и улыбается бесстыдно.
- Побойтесь бога, что ж это вы такое говорите, - опешила мать, а я за печь схоронилась.
Он отворил дверь, впуская в избу зимний холод, и сказал, прежде чем выйти:
- Дело хозяйское, но замуж-то ее теперь не возьмут, разве что вдовый какой, а он мужик щедрый - не обидит.
Я ревела, сидя за печью, на стуле, в подол подошедшей матери. Она хлопала меня по спине рукой, жалея, а потом утерла мне слезы своим передником.
- Ну, будет, будет. Пустое. Беги на пруд, Санька, рубахи ополосни.
И пока я полоскала рубахи в проруби, до ломоты в пальцах, хотелось мне сигануть в нее - бултых, да грех ведь это.
Зима тяжелая была, лютая, но и отступать начала спорно, еще весенний отсчет не пошел. Сложнее всего было душой отойти, оттаять. После визита в дом приказчика, житья совсем не стало. На улицу только выйди, сразу насмешки, намеки в мою сторону. Даже отец, по пьянке, назвал меня «перестарок», обидой ранив, словно по сердцу серпом резанув. Пил он часто, безмерно, мучая нас и себя. Бранился безбожно, ругая нас последними словами, или ревел, свесив голову, жалобно, ругая себя. Я его, то люто ненавидела, до выворота души, то хотелось прижаться к нему, как в измальстве, сесть на коленки, спросить, что его так мучает, о чем печаль его.
На масленицу, подкатили к дому сани с управителем. Масленица поздняя, почти весенняя. На управителе шуба меховая, распахнутая, сам навеселе, сразу внутрь избы прошел и расселся барином, нога на ногу. Корзинку, что с собой принес, перед этим, на стол поставил. В ней вино, угощения разные. Отец бутылку из корзины выудил, налил себе, управителю, с праздником его поздравляет. Мне за отца стыдно сделалось, а еще крепче, хотелось огреть, чем-нибудь потяжелей, гостя. Управитель расписывать принялся, как хорошо мы все жить станем. На ту пору случилось бабушке у нас быть, она его и спрашивает:
- Никак в толк не возьму, Анатоль Константиныч, вы, что же это, сватаетесь?
- Да, помилуйте. Человек я женатый, сие всем известно, ясен статус ее - полюбовница.
Бабушка подняла со стола корзинку, бутылку в нее сложила и, поставив ему на колени, сказала, что гостям мы рады, а с такими предложениями ходить в этот дом не нужно. Управитель поднялся, лицо недовольное, обвел нас всех тяжелым взглядом.
- Прибежит сама, прибежит, уверяю вас. Уж я добьюсь этого, тогда и посмотрим, - вышел, со всей силы дверью хлопнув.
И пошла по селу слава, языки злые такого навыдумывали... Я прибывала в страхе и опасении, ожидая в любую минуту подлости со стороны управителя.
Глава шестая.
Не стой стороны печаль пришла. Дома беда разразилась. Отец, когда ему пить не на что стало, в пьяном бреду зарезал корову. Мать плакала, бросалась на него, пытаясь удержать, кричала ему: «Опомнись, Осип!», он только кулаком на нее замахнулся, да толкнул сильно. Мы, с Васяткой, кричали, тянули его за руки, бросались под ноги, пытаясь оттащить, да проку нет – вытолкал нас взашей.
Закрылся в хлеву и сделал чёрное дело. Корова была стельная, теленок совсем большенький был.
Горе, настигшее негаданно, гнало из дому. В слезах и кручине я бежала в лес, пытаясь разыскать деда. Дума, охватившая меня, представлялась единственно верной: дед – виновник бед моих, не иначе дружба с ним тому виной. Ведь сила нечистая. Долго бегала я по лесу, искала, кричала, звала. Остатки снега, покрывавшего весенний лес, липли к пимам, делая их тяжелыми. Ноги зябли и крючились. Я плутала, замерзшая и взвывшая от боли, дерущей меня изнутри. - Деед! Дед, выходи! - крикнула я, в который раз, заглушая свой рев, и запнувшись, без сил, повалилась на землю.
Упав, ткнулась щекой в колючий комок снега, отбила себе бок, и заплакала горше, толи от боли, толи от навалившихся обид. Долго я пролежала так, обессиленная, сквозь пелену слез видя белку, спустившуюся с соседней ели. Она опасливо глянула на меня и, взмахнув хвостом, припустила наверх. Я промерзла, казалось, до самых костей, но двинуться была не в силах. Меня начало клонить в сон или забвение и, толи во сне, толи взаправду увидела лошадь, упряженную санями, и человека правившего ей. Он заметил меня, остановил кобылку, и стеная и охая подбежал.
Мужчина загрузил меня, словно поклажу, в сани подле тюков и узлов. Стеганул лошадь, повозка, дёрнувшись, покатила. Лежать среди мешков было теплее, но я все равно исправно стучала зубами, не в силах остановиться. Щеки, замершие от слез, распухли и затвердели. Иногда я впадала в забытье, а потом снова открывала глаза, чуть приподняв голову, видя, что мы по-прежнему катим по лесу. Временами под полозьями попадали совсем большие проталины, чувствовалось, что лошадке тяжело тянуть нас. Сколько мы проехали вёрст, точно не скажу, но вскоре возница сказал:
- Как ты там, жива, дуреха? Приехали, тпру, Веснушка!
Он потянул поводья, остановив кобылу и спрыгнул с саней. Оглядывать было нечего, кругом лес. Мужик забегал, закружил вокруг меня, приговаривая, "сейчас, милая, сейчас". Вытащил меня за зипун из саней, перехватился, взяв меня под мышки, нырнул под них, перевесив на своём плече мою правую руку, спросил: "Шагать то можешь?" и повёл в сторону леса.
Идти худо-бедно получалось, еле переставляя ногами, а мысли куда и зачем он меня тащит не явилось. Тащит и тащит, все равно уж. Да и шагать недолго пришлось. Совсем рядом с тем местом, где он остановил лошадь, обнаружился вход в землянку, которую скрывали остатки не стаявшего снега. Он помог мне спуститься, отворил маленькую низкую дверь и завёл меня внутрь. Усадил на широкую скамью, служившую кому-то лежанкой, и бросился к печке. -Тёплая ещё, не простыла, подтоплю сейчас, - он бросил в неё поленья, лежавшие рядом, а мои ноги укрыл тулупом, висевшим у входа в землянку. - Согреешься тихонько. Растереть бы тебя, обожди у меня было припрятано.
Он кинулся шарить на полке, за печью, сдвинув тряпицу, прикрывавшую её. Я куталась в тулуп, сотрясаясь в ознобе, рассматривая своего спасителя. Босяцкого вида мужик был годов отца моего, или чуть старше, войлочная шапка от волнения и суеты, которую он наводил, сбилась набекрень, открыв пегие, курчавые волосы.
Крупный нос выделялся на небольшом лице, густо усеянном морщинами и конопушками под глазами. Борода и усы были опрятными, ровно, как и кафтан. - Вот, - показал он бутыль, обтирая его, и спрыгнул с табурета, - прогреет, избавит от хвори.
- Что Вы, что Вы, не нужно, - впервые подала я голос, замахав руками, испугавшись, что он вздумал меня натирать. Забралась с ногами на лежанку, прижимаясь к стене. - Пимы то сыми, сырехоньки, давай подсоблю, - присел он подле меня, помогая снять. - Натирать не даёшь, да я не настаиваю, а вот внутрь принять заставлю.
Мироном звать меня, мирный я, не бойся. - Он плеснул, в деревянный небольшой ковш, жидкости из бутылки и протянул мне: - На коть, выпей, давай.
Я послушно опрокинула налитое мне, не чувствуя вкуса и запаха, но горло и внутренности тут же обожгло, словно огнём. Постепенно я перестала трястись, клонясь в полусне и прикрывая глаза. - Беги-ка, на те нары, перестелил там, - тронул меня Мирон за руку. – Эвон, что за печью… теплее там, поспи, девица. - Санька я, - тихо прошептала я, пытаясь приподняться, не чувствуя сил. - Вот эть, Александра, беда с тобой, - приподнял он меня, и перенес на руках. Снял с меня мокрый зипун и платок с головы, укрыл льняной тряпицей, а сверху тулупом: - Спи, спи, сил набирайся.