Как не дрожать за него, когда фантазия не имеет границ. Видишь добренькое, а тень с клыками.
Песах провели в Иерусалиме. Со всей Галилеи на праздники шли в Иерусалим: из мятежного Сепфориса, чьи слезки отлились Квинтилию Вару в Тевтобургском лесу, из рыбачьего Капернаума, из Ноцерета. Шли тивериадцы, обживавшие свои новостройки – новый город в честь нового Кесаря, чье расположение тетрарх стремился снискать. Подданные Ирода Антипы морщились: трусливое ничтожество. Отец-изверг хоть себя увековечивал, а этот кого – Тиберия?
Ирод Великий, Царь Иудейский, любил повторять: пусть ненавидят, лишь бы не презирали. А его сына презирали – и оттого ненавидели. Нельзя безнаказанно презирать своего господина («травить анекдоты»): не замечаешь, как начинаешь презирать себя.
Все на Пасху! Когда идешь в общем порыве, сбиться с пути невозможно. Идешь куда все. И «вот уж в степи голубой, город встает золотой» – хоть и не голубая и не степь, песнь эту любили. Яшуа тоже – пел вместе со всеми, жадно вглядываясь в даль. С каждым куплетом пение становилось самозабвенней: «Много в том городе жен, золотом весь он мощен». Разрешалось все взрывом восторга, с расстановкою, оседая: «Ско-о-ро в нем ся-адешь ца-рем».
Яшка, поющий о женах, как люб он ей был в этот миг! Мэрим вела осла, реб Ёсл сидел боком, сгорбленный, опоясав чресла куском овчины поверх шерстяного плаща.
Ребята приставали то к одной, то к другой группе паломников – интересно же, о чем говорят. О чем бы ни говорили, нет-нет да и припомнят, что раньше шли через Шхем. Больше не пойдешь через Самарию, как при Ироде.
Разговор сразу сбивался на политику. Четвертовластника называли не иначе как Четверть Ирода.
– Да бес с ним. По-любому лучше Ирода Великого. Вот по ком не соскучились.
– Иродиан в Галилее найти трудней, чем наловить рыбы в Мертвом море. Это Иудея соскучилась.
– И чем этот едомит им приглянулся? Что́ Иродово нечестие, что́ римские орлы.
– А четырнадцать тысяч вифлеемских младенцев? Да Ирод в сто раз хуже.
– А послушать, так у нас было великое царство, повсюду шло строительство, казны не жалели.
– Казны… сына родного не пожалел!
– Это в правилах всех великих царей. Давид что, пожалел? Кто, снявши голову, плакал по волосам: «Авесаломе, Авесаломе…»[9].
– Ну, положим, Ирод по Антипатру не плакал.
– Сказал же Кесарь: лучше быть свиньей Ирода, чем его сыном.
– По крайней мере, безопасней – сыновья-то кошерные.
– Что ни говори, а Кесарь Ирода уважал. Иудея перешла под римский мандат только после его смерти.
– А помер-то как: заживо лопнул.
– Маленькие ироды тогда перегрызлись, вот и остались с носом.
Две излюбленные темы: от какой болезни умер Ирод и как Четверть Ирода отбил у брата жену, которая была дочерью их сестры. Все понимают, почему Иродиада ушла от Филиппа Ирода к Ироду Антипе:
– Надеется стать Царицей Иудейской.
– А пока что у нее подрастает дочь, с которой отчим играет в доктора.
Мэрим поминутно спохватывается: где Яшуа? И успокаивается, увидя его. Что он там слушает?
– …В бешеном отчаянии, вероятно, чтобы одну сильную боль отвлечь другою, приказал казнить своего старшего сына. На одре своего нестерпимого недуга, распухнув от болезни и сжигаемый жаждой, покрытый язвами на теле и внутренно палимый медленным огнем, пожираемый заживо могильным тленом, точимый червями, жалкий старик лежал в диком неистовстве, ожидая последнего часа.
Яшуа слушал внимательно. Красноречивый рассказчик с козьей бороденкой часто и мучительно кашлял в рукав и, похоже, описанием Иродовых мук пытался заговорить собственное кровохарканье.
Паломники из Галилеи наводняли деревушки по ту сторону Кедрона. Ночевали среди оливковых плантаций, а дни проводили на Храмовой горе, куда попадали через Овечьи ворота, минуя Бет-Хисду, что по-арамейски значит Дом Жалости. Этот Дом был искусственный водоем, «бреха». Пять крытых его галерей до отказа заполнили паралитики с потухшим взглядом, исходящие пеной припадочные, изъеденные зловонными язвами гноекровные. У иных рука или нога не толще хворостины, другие раздуты наподобие бурдюка. К этому прибавить без числа слепцов, глухонемых, трясунов. Живая кунсткамера, вызывавшая вместо жалости только отвращение.
Время от времени Ангел баламутил стоячую воду ударом крыла – кто тотчас в нее погрузится, будет исцелен от любой болезни. Но кратковременное возмущение это случалось так редко, что ни один из чаявших движения воды не поспевал за Ангелом, даже кто был с краю.
– Ну, где Яшка, опять его ждем, – Яхуда, недовольным голосом. Кто росточком с цыпленка, тот всегда петушится. А Мэрим уже испуганно ищет глазами. Видит: Яшка стоит, склонив голову, сосредоточенный. Какой-то человек простерт навзничь, глаза закрыты, клинышек бородки нацелен в небеса.
Мэрим вспомнила: тот, кто плевался кровью в рукав, расписывал агонию Ирода.
– Узнал? – спросила у Юдьки.
– Morior, – прошептал умирающий свистящим шепотом. Готовясь неведомо куда, он уже перешел на неведомо какое наречие.
– Еврей должен прочитать «Шма Исроэл»[10], – сказал Яхуда и отвернулся, как от собаки.
Как ни брезговали римские чиновники всем, что имело отношение к здешним нравам: обрядам, пище, Храму, тупому упрямству – куда больше им претил тип «нового эллина», носившего римское платье, посылавшего своих детей в риторские школы и гимнасии. «Сик тххханзит», – дразнили их римляне. – «Картавая латынь». Но те только упорней держались своего «эллинства», даже перед лицом смерти.
– А прикоснулся бы к моей одежде, поправился бы, – сказал Яшка.
– Яшуа Га-Нави, солнышко останови[11].
Но он не обращал на Юдьку внимания.
– А ты бросься с крыши Храма, ангелы тебя понесут, если ты Машиах, – не унимался Яхуда. И то слово: связался черт с младенцем.
– Любовь, здоровье и Господа не испытывают, – отвечал Яшуа. – Не рубят сук, на котором сидят по милости Всевышнего, дабы не преткнуться о камень.
«Крылатый талэс, вот что тебе надо, – подумала Мэрим, – дабы не преткнулся о камень». Вспомнила, с какой доверчивостью он слушал и слушал – и не мог наслушаться ее рассказов: «Мати, еще». Тогда он звал ее «мати», а не как какой-нибудь оборванный левит, ходящий из дома в дом с протянутой рукой, – уничижительно: «жéно».
Иконописный лик Мэрим сам собой начинал мироточить. Раз она посетовала, что глаза у нее на мокром месте. А он отвечает: «Древние говорили: девичьи слезы – вода. Я же говорю: миро. Жены своими слезами ноги будут омывать Сыну Божьему, а волосами отирать». – «Яшенька, я тебе сошью огромные воскрылья. Если что, они взамен ангелов подхватят тебя. Спрячешь их под талэсом, ладно?»
Накрыв праздничный стол («шулхан орэх»), Мэрим прилегла со всеми. Реб Ёсл проговаривал пасхальную повесть с детства затверженной бесцветной скороговоркой. Они возлежали, укрывшись большой попоной верблюжьей шерсти, такая при найме жилья давалась на семью: в нисане месяце в горах холодно по ночам.
Мэрим смотрела на Яшуа под убаюкивающее бормотанье:
– Благословен Ты, Господи, Боже наш, Царю мира, отделивший святое от будничного, свет от тьмы, субботу от других дней недели, Израиль от других народов…
– Н-ну ч-что же ты-ы? – сказал Шимик, наливая в ее чашку. Она позабыла налить ему. В ночь свободных людей нет ни господ, ни слуг, все прислуживают друг другу, таков сейдер.
Младшему вопрошать, и Яшуа как младший за столом спрашивает:
– Чем отличается эта ночь от остальных? Почему взамен хлеба этой ночью мы едим мацу? Почему мы едим не сидя, а возлежим? – и еще много разных «почему».
«Почемучка мой золотой». После вина умиление разошлось по всему телу, до мизинчиков ног. А реб Ёсл бубнил и бубнил:
– Четыре сына: один умный, один нечестивый, один наивный, один не способный задать вопрос.