Конечно, Николай находился в совершенно иных условиях. Ему не было резонов ни трепетать, ни беспокоиться.
К тому же он знал и закулисную сторону загадочных событий; по дороге на станцию Ефрем рассказал ему, из-за чего поссорился с отцом, при каких обстоятельствах умерла мать, что побудило Фелицату Никаноровну идти в монастырь. Но общая атмосфера безнадежности, убийственное настроение отца, опустелый домик экономки, трагический вид Капитона Аверьяныча отзывались на Николае какимито приступами удушливой, мертвящей тоски. Вдобавок осень принесла и личные горести. Во-первых, он решительно разочаровался в Федотке; во-вторых, Грунька Нечаева поразила его своим беспримерным коварством. Федотка не только не подал просьбу мировому судье, как убеждал его Ефрем, но даже и не расчелся, а, улучив благоприятный момент, пал в ноги Капитону Аверьянычу, вымолил прощение "за дерзкие слова" и, как ни в чем не бывало, остался наездником.
С Грунькой вышло еще обиднее. Необходимо сказать, что, как ни увлекался Николай разнообразием своих впечатлений за этот год, ни переписка с Верусей, ни разговоры с Ефремом, ни знакомство с Ильею Финогенычем, ни даже предстоящее открытие школы, мечты о совершенном переустройстве своей и гарденинской жизни, замыслы о самостоятельности не погашали давнишней его мысли о непременном достижении Грунькиной любви. Мало-помалу он даже привык считать Груньку своею неотъемлемою собственностью... ну, вроде такой собственности, которою хозяин все не пользуется, за недосугом, но, как только выберет свободное время, придет, возьмет и станет пользоваться. Такому представлению даже сцена весною в саду не воспрепятствовала, тем более что Николаю за лето еще раза три случилось поговорить с Грунькой, и девка была ласкова с ним, охотно шутила и вообще видно было, что ее характер значительно изменился к лучшему, что она сама все больше льнет к нему. Николаю оставалось лишь решить: действительно ли он любит ее или только влюблен и, если любит, должен ли жениться на ней или все предоставить стечению обстоятельств... Об этом он собирался как-нибудь переговорить с Ефремом, написать Верусе, посоветоваться с Ильей Финогенычем, вообще крепко и серьезно подумать, но как-то не собрался и все утешал себя: "Успеется! Не уйдет!" Правда, до него достигали слухи, что Грунька "гуляет" с Алешкой Козлихиным, но, ввиду ее все возрастающей ласковости, он не верил этим слухам и только самодовольно усмехался да притворялся, что ревнует... И прелесть надежд даже выигрывала, осложненная такою притворною ревностью.
Вдруг он услыхал, что Козлихины снова заслали к Нечаевым сватов и Грунька согласилась, хотя и говорили, что Причитала сверх всякого обычая и даже билась головой об стену. Николай так и закипел. Спустя несколько дней после сватовства в риге сортировали пшеницу. В числе поденных были Грунька и Дашка. Грунька казалась грустною и особенно была ласкова с Николаем. Но его возмущало такое вероломство. Когда после обеда девки легли отдыхать, он подошел к ним и, запинаясь от невероятного чувства обиды, сказал Груньке:
- По-настоящему, застрелить тебя мало.
- Что так, миленький? - ответила Грунька, нежно заглядывая ему в глаза.
- А то!.. Мне черт с тобой, что ты замуж выходишь, но зачем обманывать?.. Сама с Алешкой гуляешь, а сама... - и он затруднился, что добавить.
Грунька вспыхнула, вскочила и с видом самого уничтожающего презрения посмотрела на него. Как ни странно, но Николай обрадовался: он подумал, что Груньку оболгали и она рассердилась на клевету. Увы, его радость оказалась преждевременною.
- Ворона!.. Два года с тобой маюсь! - заговорила Грунька, отчеканивая каждое слово и все сердитее и презрительнее сверкая глазами. - Жевали дураку... в рот клали!.. Нет, хрустко! Еще пожуйте!.. Ты вспомни, олух, чего тогда, по весне-то, набормотал?.. У, ворона! Ну, гуляю, - тебе что за дело? Ноне с Алешкой, завтра с Митрошкой, а ты гляди да облизывайся. Убирайся к родимцу... не торчи... и без тебя тошно! - и, круто повернувшись, она легла, закрывшись совсем с головою.
Рано наступившее ненастье застало экономию врасплох.
Скирды были не накрыты, гречиха недомолочена, хлеб невеянный лежал в воротах; не успели нарубить хворост, взметать под яровое, вымочить коноплю. Все это приходилось делать урывками, ловить часы, когда затихал дождик, управляться кое-как, суетливо, беспорядочно. Мартин Лукьяныч выходил из себя, злился, довел до совершенной растерянности всех своих начальников, так что, когда по возможности прибрались и ненастье пошло уже беспромежуточное, а вместо всяких хлопот наступила сплошная скука, многие вздохнули свободнее.
Но зато ах какая беспросветная, гнетущая, удручающая скука!.. "Ну, погодка!" - восклицали во всех концах усадьбы, и в это восклицание вкладывалось столько посторонних погоде соображений, столько трепета перед грядущим, что казалось - Гарденино накануне погибели.
Два часа. В доме управителя пасмурно, неуютно, сыро.
Николай читает, близко нагнувшись к страницам, и все думает: "Не бросить ли?" Маятник тоскливо повторяет "тик-так... тик-так...". Мартин Лукьяныч храпит в соседней комнате. Но вот кровать скрипит, слышится заспанный голос: "Квасу, Матрена!" - и спустя несколько минут, с измятым лицом и причесываясь на ходу, появляется Мартин Лукьяныч.
- Все льет? - спрашивает он сердито.
- Все льет, - отвечает Николай со вздохом.
Мартин Лукьяныч ходит, курит, вздыхает, глядит в окно, как надвигаются бесконечные вереницы сизых, синих и серых туч, как моросит мельчайший дождик. Бывало, в такое ненастье то завернет Фелицата Никаноровна и побеседует о старине, о божественном, о том, задалась ли капуста и отчего бахчевый огурец не в пример слаще огородного; то придет Капитон Аверьяныч, пошутит, ежели в духе, и, во всяком случае, поговорит о лошадях, спросит, что пишут в газетах, посоветуется, то, наконец, развеселит Агей Данилыч каким-нибудь чудачеством... Теперь же - никого, кроме Капитона Аверьяныча, да и тот сделался таким, что лучше его не видеть.
- Что ты читаешь, Николя? - спрашивает Мартин Лукьяныч, накурившись и наглядевшись в окно до одури.
- Всеобщую историю, папаша.
- Это для какой же надобности?
- Как для какой?.. Чтобы знать.
- Ну-кось, прочитай вслух.
Николай начинал о гвельфах и гиббелинах. Мартин Лукьяныч, однако, скоро прервал его.
- Черт знает что! - восклицал он сердито. - Гвельфы! Какое кому дело до них, анафемов?.. Лучше бы путным чем занялся. Вон Ефрем начитался дурацких книг, да и поднял руку на отца. Смотри, брат... - Мартин Лукьяныч искал, к чему бы придраться. - Выборку для отчета начал составлять?
- Нет-с.
- А отчего?
- Успеется еще, папаша.
- Так. Дурацкие книги не ждут, а барская работа успеется?.. Болван! За что тебе жалованье дают? Ведь не щепки, дубина эдакая, - деньги, деньги получаешь!.. Отец трудится, хлопочет, ночей не спит... Все наперекор! Все наперекор норовишь... Ты думаешь, я не видел - у вас с Ефремом-то печки-лавочки завелись? Аль Илья Финогенов... Как ты смел в знакомство-то вступить без моего разрешения? Что такое Илья Финогенов? Весь свой век блаженным слывет, - недаром и прозванье ему "француз", а ты, дубина, в приказчики к нему просишься! Видно, Илья-то Финогенов тебе дороже отца! Ты что, тоже собираешься убить меня, подобно как Ефремка убил родителей?
Мартин Лукьяныч мало-помалу впал в лирический тон.
- Погоди, - говорил он, - может, господь даст, скоро и сам уберусь. Может, придется идти к сестре Анне да приюта просить на старости лет... романы с ней читать!
Тот в монастырь, того сын введет в повреждение ума...
Ноне Ефремку к барскому столу приглашают, завтра Еремку какого-нибудь. То на мужицких ребят деньги швыряем, а то, может, и Гарденино в сиволапое царство отдадим... Погоди, и сам уберусь Николай кусал губы, проклинал свою разнесчастную жизнь, готов был крикнуть: "Замолчите вы, Христа ради!
Уйду куда глаза глядят"... А сумрак в комнатах сгущался, половицы поскрипывали под тяжелыми шагами Мартина Лукьяныча, и маятник с неумолимою безотрадностью отчеканивал: "тик-так... тик-так".