Машинисты, собравшиеся в кубрике, понимали: огонь разгорается все жарче и жарче. Собственно, и начало было бурным, знали они о нем не понаслышке: когда завод забастовал, они с рабочими вышли на улицы. Петроград затопили колонны демонстрантов. Мостовые не вмещали движущиеся потоки, они выплескивались на тротуары. Пешеходы в обратную сторону идти не могли, толпа увлекала их за собой, набухая, становясь гуще, шумнее. Хлебные лавки, попадавшиеся на пути, разносили в щепы, словно лавки и были главными виновниками голода, исчезнувшего хлеба, закипающей ярости обездоленных, доведенных до неистовства людей.
Кое-где навстречу ползли трамваи, беспокойно звоня и прося пропустить их. Они как бы желали жить и двигаться по старому, заведенному когда-то порядку. Трамваи останавливали, опрокидывали посреди улицы, и это было вызовом заведенному порядку, обанкротившемуся, проклятому многотысячными массами голодных людей.
На подступах к центру все чаще путь преграждали заслоны полиции. Движение колонн замедлялось. Передние ряды вступали в перебранку со стражами закона.
- Ишь, толстобрюхие, ремни понавешали, в окопы вас гнать, а вы с бабами воюете!
Полицейский пристав, расставив, как циркуль, ноги, стоял насупясь и зло глядел на расходившуюся работницу. Его облегала тесная, светло-серая шинель, перехваченная, как бочка обручем, широким поясом.
- Наддай назад! - прохрипел пристав.
Полицейские обнажили шашки, преграждая путь.
- Фараоны! - понеслось из толпы.
Задние ряды нажимали. Лавина, затопившая улицу от тротуара до тротуара, надвигалась медленно, но неумолимо.
- Фараоны! Душители! - гремели озлобленные голоса, а лица - гневные, скуластые, сведенные худобой - были полны решимости.
Полицейская цепь дрогнула, попятилась назад. Пристав что-то крикнул мордастому дворнику с номером на медной бляхе и нырнул во двор.
- Ура-а-а! - взметнулось и понеслось по рядам.
Передние устремились в брешь. Расширяясь и набирая скорость, лавина хлынула к Невскому проспекту. В потоке бегущих были старые и молодые, мужчины и женщины, был даже один полицейский - без шапки, без сабли, с оттопыренными погонами. Он не мог выбраться из густой, взбудораженной толпы, она несла его, как щепку несет полая вода, и только испуг на лице выдавал смятение и беспомощность.
Невский, как море, вбирал бесчисленные людские реки, они текли из всех переулков, и этот широкий, сверкавший витринами проспект царских министров, дворянских особняков, золотопогонного офицерства, бобровых воротников впервые так победно шумел и колыхался во власти курток и картузов простого люда.
То тут, то там взметались полотнища кумача. К балкону второго этажа кто-то приколотил фанерный щит с надписью: "Хлеба!" Из ближнего переулка доносилась "Марсельеза". Опрокинутый трамвай превратился в трибуну для ораторов.
Свободно, не прячась - теперь ли бояться агентов охранки! - выступали ораторы. Их страстные лица, обращенные к массе, их руки, сжатые в кулаки, передавали порыв, волю и боевой азарт тех, кто вознес их на импровизированную трибуну.
Ораторы не говорили - они исторгали изнутри, бросали в толпу громкие на пределе голосовых возможностей - слова, рубили кулаком воздух. И в ответ многоголосо, хрипло, нестройно, но властно неслось:
- Правильно! Крой! Давай жарче!
Опьяненные свободой, клокотанием тысячеголовой и тысячерукой массы, авроровцы кричали вместе со всеми, и голоса сливались в гул одобрения и восторга.
Из речей можно было понять, что сегодня, 23 февраля{11}, в Международный женский день, первыми вышли на улицы Петрограда текстильщицы, требуя хлеба, требуя вернуть из окопов мужей и братьев, требуя человеческих условий жизни. Их почин, как искра, попавшая в солому, разгорелся пожаром заводских митингов, где выступали большевики. Потоки демонстрантов устремились к центру.
- Долой войну! Долой голод! Да здравствует революция! - провозглашал очередной оратор, распахнувший пальто, скомкавший в руках шапку, всем телом подавшийся вперед, к толпе. И в это мгновение, словно ветерок, донеслось неясное и тревожное:
- ..а-за-ки!..
Вторая волна повторила внятно и громко холодящее слово:
- Ка-за-ки!..
Из переулка на рысях вытягивалась сотня с офицером во главе. Еще нельзя было разглядеть лица казаков, еще не дрогнула людская стена, еще не качнул ее страх, но кто-то, обезумев, уже бросился к массивным воротам и, барабаня кулаками, надрывно голосил, молил о помощи и пощаде.
Толпа напряглась, упруго сжалась, замерла в ожидании.
Кривая сабля серебряно сверкнула в руке офицера. Конь, храпя и разбрасывая пену, высекал копытами комья снега и льда. Первые ряды явственно услышали кожаный скрип казачьих седел.
Толпа чуть раздвинулась, пропуская офицера в тесный людской коридор. Вытягиваясь по одному, притормаживая коней, за офицером последовали казаки. Никто из них не вынул сабель, лица были приветливы, один чубатый подмигнул молчаливо съежившейся работнице и повел плечами.
Вздох облегчения прошумел над толпой. Она ожила, зашевелилась, загалдела десятками голосов. Шутка ли: казаки, не раз обагрявшие себя невинной кровью, не будут больше палачами, не пойдут против народа...
В кубрике машинистов царило тягостное раздумье. Ноги не связаны, а пойти никуда нельзя; руки не связаны, а до винтовок не дотянуться пирамида на палубе пустая: оружие заперто в артиллерийском погребе.
Что же делать?
Крутов - рабочий, призывавший, если каша заварится, держаться вместе, - где он? Где его искать? Или каша заварилась слишком быстро? Так и не успели обо всем договориться...
Авроровцы, хлебнувшие на Невском хмельного воздуха свободы, уже не могли сидеть сложа руки. Рассказ Ивана Чемерисова лишил покоя: на крышах полицейские пулеметы... А с кем войска? Протянут ли руку рабочим? Или будут нейтральны, как те казаки? Что происходит в городе сегодня, сейчас?
Старший унтер-офицер Петр Курков отправился на разведку. На палубе его окликнул главный боцман Диденко:
- Не знаешь, что ли, что шастать по палубе запрещено?!
Курков сказал, что идет к инженер-механику Малышевичу. Вернувшись в кубрик, сообщил: в городе пожары, слышна стрельба.
- Надо связаться с матросами караульной команды, - предложил Белышев. - Как-никак они электростанцию охраняют, у них винтовки...
Договорить Белышев не успел. Дробь башмаков загремела по трапу. В кубрик вбежал запыхавшийся Алексей Краснов, машинист левой машины, друг и земляк Белышева, уроженец Владимирщины, парень спокойный и немного робкий. Прежде таким возбужденным товарищи его не видели.
- Дожили! - выпалил Краснов. - "Аврору" превращают в тюрьму. В карцер повели арестованных рабочих. К нам шли...
Узнав, что Никольский превращает крейсер в тюрьму, матросы пришли в ярость.
- Айда наверх, хватит! - требовали одни.
- Дракона в карцер! - вторили другие.
Третьи охлаждали не в меру горячих:
- На мостике "максим" появился. Никольский быстро наши головы сосчитает.
Из города глухо докатывалась отдаленная пальба. Черные столбы дыма уходили в небо. Где-то горели здания. Эти пожары и отголоски боя распаляли матросскую массу, готовую к бунту, к немедленным действиям.
В отличие от других из кубрика машинистов громкие возгласы не доносились. Тут говорили вполголоса, намечая план захвата корабля и освобождения рабочих. Первое, что пришло в голову, - поднять караульную команду. Но от этой мысли отказались. Людей там надежных нет. Поддержать других, может, и поддержат, а запевалами не будут.
Броситься к карцеру, снять часового и освободить рабочих? А дальше? На мостиках - пулеметы. От пуль ни брезентовая роба, ни фланелевки не уберегут. На берегу - у заводских ворот - солдаты. Долго ли Никольскому снять трубку - и батальон серых папах расстреляет безоружных авроровцев...
- Надо начинать с Дракона, - сказал Курков.
- А как яво возьмешь? - усомнился Васютович.