В то самое время в доме самой Прасковьи всё окончательно летело под откос. Заимодатели Гаврилова требовали уже не денег – они трясли закладными на квартиру и на всё имущество. Прасковья плакала, но что ее слезы в этом мире кривых зеркал и полей чудес? Однажды люди из агентства по недвижимости, которым Гаврилов задолжал крупную сумму, привезли его домой избитого, окровавленного. Им обоим приставляли к горлу нож, грозили смертью, вынуждая подписать бумаги. Как тут не подпишешь? С этой самой минуты и дом, и всё, что в нем находилось, перестало им принадлежать. Смех, да и только! Воистину – поле чудес! Наутро Гаврилов исчез и появился в ее жизни лишь один раз – на бракоразводном процессе. Но это случилось уже гораздо позже. А тогда она и не знала – жив ли ее бывший благоверный?
Впрочем, ей было совсем не до выяснений. Какие-то другие неудовлетворенные заимодавцы Гаврилова бегали за ней, потрясая бумажками, и требовали, угрожали и опять требовали… Она жила у знакомых, друзей. Но и там ее находили – казалось, безумной погоне не будет конца. Вскоре все, кого она знала, затворили пред ней двери своих домов. Тогда же ей пришлось уволиться с работы – и там доставали ее мужнины кредиторы. Несколько дней она прожила в гостинице, самой дешёвой, но и такие расходы становились ей теперь не по карману. Что еще оставалось: вокзал, притоны, подвалы?
Долго, уже не считая часов, она бродила по городу, за плечами висел рюкзак со всем ее имуществом… В изнеможении замерла у какой-то, заставленной манекенами, витрины… Там за стеклом, в облаке инфернально-фиолетового света, под вывеской «Распродажа от кутюр», парили призраки не существующей для нее жизни. В плывущих пятнах пластмассовых лиц – в каждом из них – она читала вынесенный ей судьбой приговор: никто и нигде тебя не ждет! Сквозь внутреннее ее пространство черной гадюкой проскользнула мысль: «Зачем жить? Какой в этом смысл?» Душа наполнилась тяжелым мертвящим туманом, силы покинули тело, и она подрубленным деревом рухнула на асфальт. Сознание, как задутая ветром свеча, угасло и ускользнуло под неведомые смертным кровы бытия…
Ее тормошили, пытались приподнять… Смутно, будто из глубины колодца, она слышала какие-то слова, вроде бы знакомые, но непонятные и снова ускользала вглубь… Потом куда-то шла, механически передвигая ноги, чувствовала рядом чье-то плечо, заботливо поддерживающую руку…
Когда сознание окончательно к ней вернулось, она обнаружила себя в незнакомой комнате, рядом с неизвестной ей старушкой, изящной, с приятными чертами лица и выразительными голубыми глазами. Обе они сидели на стульях с высокими, ажурной резьбы, спинками за покрытым светлой скатертью круглом столом, и она, Прасковья, только что отхлебнула из глиняной плошки какого-то горьковатого душистого травяного настоя.
– Ты пей, пей родимая, – необыкновенно добрым, умилительным даже голосом проворковала старушка, – сейчас тебе совсем хорошо будет. И сердечко твое отойдет, и в головке прояснится.
– Где я? – спросила Прасковья и обвела обретающим прежнюю силу взглядом скромные, но почему-то кажущиеся изысканными, интерьеры своего неожиданного приюта. Прежде всего, обращал на себя внимание опущенный низко, едва ли не к самому столу, обтянутый тонкого узора шелком, абажур светильника. Он, как горящий очаг, казался центром этого дома, средоточием уюта и спокойствия. В его мягком, слабеющем с удалением от стола свете все прочие предметы – небольшой комод, диванчик у стены, этажерка с книгами – теряя твердые очертания, расплывались и, точно впадали в полудрем. Казалось, они вот-вот засопят, захлюпают носами. Все это рождало атмосферу отдохновения и тихую радость. Прасковье захотелось улыбнуться. Она отхлебнула настоя, и, почувствовав, что улыбка вот-вот расцветет на ее губах, стиснула зубы и… поперхнулась.
– Простите, – сконфузилась она и виновато взглянула на старушку.
– А ты не неволь себя, – хозяйка улыбнулась и пальцами легонько коснулась руки гостьи, – весело тебе, так и посмейся. Тебя здесь никто не обидит. А меня, кстати, зовут Феврония, можешь так меня и величать или тетя Февря – так тебе будет удобней.
– Спасибо, тетя Февря! – от невесомого старушкиного прикосновения Прасковья совсем оттаяла, она, далеко уже не юница, почувствовала вдруг себя девчонкой, улыбка растянула ее губы в радостный полумесяц. – Меня Прасковьей зовут. А вы, наверное, волшебница?
– Коли хочешь, буду волшебницей, – охотно согласилась старушка и тут же добавила: – Ты вот что, Параскевушка, видишь диванчик у стеночки? На нем и располагайся, отдохни, укроешься пледом, я его сейчас принесу. А разговоры и расспросы отложим на потом.
От непривычного к себе обращение, Прасковья непроизвольно напряглась лицом, что, не осталось не замеченным, поскольку Феврония тут же спросила:
– Ничего, что я так тебя буду называть? Больно уж «Прасковья» неласково звучит. Будешь Параскевой, согласна?
Прасковья кивнула. Сейчас она согласилась бы быть кем угодно, лишь бы хоть на краткое время обрести покой. Мысли в ее голове разбегались. Она не понимала: почему ее так принимают? В чем причина этой доброты? Что вообще происходит? Рассеянно блуждая взглядом по комнате, она задержала глаза на настенном портрете, откуда смотрела на нее хозяйка дома только лет на сорок моложе. С ней рядом находился, наверное, ее супруг – с аристократическим лицом потомственного дворянина. Женщина, безусловно, тоже выглядела и благородной, и красивой, но супруг был выше всяких сравнений, прямо как молодой Янковский или Вячеслав Тихонов.
– Это ваш муж на фотографии? – спросила Прасковья.
Она испытывала неловкость, но все равно всматривалась в лицо своей благодетельницы, пытаясь понять, насколько изменила его зачастую абсолютно не знающая жалости кисть времени. Нет, к этой женщине время явно благоволило, оно лишь слегка нарушило четкость линий, отняло блеск и румянец, заменив их легкой вуалью морщинок и утонченной белизной, что, возможно, не менее ценно, чем скоропреходящие дары юности.
– Да, это мой муж, – ответила Феврония, – мой Петр Юрьевич.
Голос ее и выражение лица вносили полную ясность в суть их с супругом семейных отношений, способных, как почувствовала Прасковья, уместиться в двух всего словах – уважение и любовь. За семьдесят ведь старушке, а все еще любит! Поди уж и схоронила кормильца? Прасковья отметила, что думает о хозяйке этого гостеприимного приюта с несвойственной для себя теплотой, потому как успела отвыкнуть от хорошего, зачерствела.
– А ваш супруг? – спросила она и, стараясь выглядеть деликатной, добавила: – Простите за такой вопрос, жив ли?
– Что ты, Параскевушка! – старушка всплеснула руками. – С чего это ему умирать? Конечно, жив. На работе сейчас. Любит он, родимый, трудиться, людям помогать. Нет ему никакого угомона!
– Ой, простите! – Прасковья не знала, куда себя деть от стыда. Но старушка вела себя столь безмятежно и выказывала к ней такую благорасположенность, что гостья успокоилась и согласилась прилечь на диванчик. Заснула она мгновенно…
Просыпалась столь же стремительно, летящей птицей пронзая упругую плоть сонного небытия. Какие-то мрачные расплывающиеся фигуры пытались поспеть за ней, ухватить, уцепиться; пугали шипящими змеиными голосами: «Ничего не было, никакого приюта добра, ты все также одна – никчемная и никому ненужная…» Нет! Уже открывая глаза, она услышала собственный вскрик: «Нет! Нет!..» Вскинулась телом, вскочила, стряхивая ладонью с лица паутину наваждения. Но, слава Богу, от парящего над столом шелкового абажура все также мягко струился свет. У стен в полумраке нерешительно колебались тени. Рослая этажерка клонила к ней свое плечо, доверчиво открывая теснящиеся в разверстой груди фолианты с золотыми буквами на корешках. В противоположном углу у незамеченного ею ранее киота с иконами спиной к ней стоял высокий мужчина. Правая рука его совершала невидимые для нее движения, а голова то и дело склонялась и исчезала за линией плеч. Молится, догадалась она и замерла в нерешительности, не зная, куда себя деть.