Он закашлялся, голос его вдруг стал хрипеть, как несмазанные шестеренки старых башенных часов. Обнял себя руками, говорил, монотонно раскачиваясь и проводя языком по сухим губам.
– Вот скажите, профессор, зачем людям логика и правда в книгах? Ведь они в жизни замечательно обходятся без того и другого. Я вам противен, доктор? Чувствую ваше презрение. В вашем молчании. Мне удалось внушить вам отвращение к себе, да? И стараться особо не пришлось… Белая крыса! Всякая аномалия, любое уродство кажется таким забавным, коли оно – не твоя извечная одежда.
Говорить ему было все тяжелее, язык заплетался, как у сильно пьяного, и вот он вдруг стал по-настоящему задыхаться, зажимая рот рукой, бросая затравленные взгляды вправо-влево.
– Regardez, regardez, docteur, – взвизгнул он, сойдя на французский, – il est là, assis à la porte. Il attend quand vous partiez[17].
– Это галлюцинации. Вам нужно лечь спать. Я попрошу кого-нибудь принести еще воды.
– Нет, – вцепился Карл Эдуардович конвульсивной хваткой в рукав Грениха. – Ne me quitte pas, s'il vous plaît! S'il vous plaît! Je ne veux pas mourir, je pense que je vais mourir aujourd'hui…[18] Я попаду в дефибрер, или под втулки каландра, или под бумажный станок. Меня расплющит… О боже, я уже слышу, как ломаются мои кости.
Константин Федорович было поднялся, но ему пришлось опуститься рядом с литератором вновь.
– Вы не умрете ни «aujourd’hui»[19], ни «demain»[20].
– Я не хочу на фабрику, профессор.
– Так не ходите туда.
– Меня туда швыряют какие-то высшие силы. Как вы не поймете! Я супротив них ничего поделать не могу. Я на ней вырос. Она – мой дом, эта фабрика. – От последнего вскрика его голос окончательно осип, он уже едва шептал, иногда речь прорезала странная хрипота, будто кто сдавливал глотку. Частота дыхательных движений напоминала тип дыхания по Чейну-Стоксу.
Грених насторожился. Но Кошелев все продолжал говорить, будто знал, что, если остановится, – тотчас падет мертвым.
– Однажды я не смогу оттуда вернуться. Вам и не представить, каково это – каждый раз сражаться, пробиваться, протискиваться, карабкаться по этим железякам, чтобы вылезти на волю. Мое погребение в дефибрере… Нечем дышать! Там нечем дышать!
Кажется, на этот раз он перестарался с успокоительными средствами. Но почему же ему вдруг стало хуже, едва он выпил воды? Грених схватил литератора за руку и стал щупать пульс. Рука была горячей, весь он пылал и трясся в настоящей лихорадке. Лучше дать ему выговориться. Оставить одного нельзя – натворит бед.
– …Огромные стальные агрегаты – саморезка, линевальная машина с огромными шестернями, – все повторял он, самозабвенно раскачиваясь, – самочерпка, линевальная машина, самочерпка… вся испещренная, как гриб сморчок! Трубы и трубки, паутина… Высокие потолки вытягиваются. До самой луны. Металлические лестницы, узкие площадки из листового железа, вьются следом. Железо оглушительно шумит, если по нему пронестись бегом. Шумит железо…
Потом он будто успокаивался, голос его становился ровнее, в речах появлялось здравомыслие. И, говоря, он даже смотрел на Грениха, а не мимо.
– Я носился мальчишкой по этим железным снастям и мачтам нашей фабрики. И возвращаюсь туда уже каким-то сгустком, эфирным облаком… Машины начинают потихоньку приходить в движение, вращаются маховики, медленно тянется меж ними тонкое бумажное полотно, шумят трубы, пахнет глазурью. Под ногами скрипят битое стекло, сухие ветки, песок, который нанесло сюда за столько лет сквозняками. Одну из стен оприходовали стрижи. Они налепили туда несколько десятков, сотню этих своих жутких гнезд. Отвратительные комья глины, утыканные соломой. Ужасное зрелище – стена, будто живое глиняное чудовище, Голум.
Грениху насилу удалось уложить литератора и подняться. Уйти все еще нельзя, больной был в плохом состоянии со своими жаром, учащенным пульсом и тем более дыханием – из поверхностного оно переходило в тяжелое, частое, а на седьмой вдох вновь становилось редким. Сейчас лучшее, что можно сделать, дождаться, когда действие курительной смеси ослабнет, больной утомится и уснет.
Грених придвинул стул, сел. Нужно отвлечь его.
– Эти кажущиеся вполне реальными переживания возникают в начальной фазе сна, – начал Константин Федорович, придав своему тону как можно больше серьезности. – В тех работах о болезни Желино, которые мне известны, каждый пятый случай описан с упоминанием симптома гипнагогических галлюцинаций. Как долго вы страдаете бессонницей?
– Я мучаюсь ею всю сознательную жизнь. Ночью я не знаю, куда себя деть, могу так не спать неделю, а потом в один прекрасный день ощущаю такую непреодолимую тяжесть в голове. Веки становятся словно мраморные. Ноги не слушаются, подгибаются колени, и нет никаких сил противостоять засыпанию. Оно окутывает бледным саваном, стягивает меня, становится тесным, трудно шевелиться и дышать. И я падаю… Головой понимаю, что падаю, но противостоять этому нет сил… Падаю и поднимаюсь уже там, на фабрике. И там я – ребенок.
– Это второй симптом, – подхватил Грених в попытке пресечь очередную волну излияний, наполненных странными фантазиями и детскими воспоминаниями.
– А то, что я вижу сейчас? Что же тогда это такое, ведь я не сплю, и вы тому, доктор, прямое подтверждение.
– Что вы видите?
– Тьму. Кромешную, черную! И того, кто в углу; спрятался, думает остаться незамеченным.
Грених встал, подошел к двери, поводил рукой справа, слева. Вернулся, сел.
– Там никого нет. Это третий симптом, присущий нарколепсии. Гипнопомпические галлюцинации. Наблюдаются при пробуждении, или в темноте, как сейчас, и являются продуктом подавленной работы лобной доли головного мозга.
– Я все же в конце концов останусь дураком, – предпринял попытку пошутить Кошелев и перевернулся на бок, натянув изъеденное молью одеяло на голову.
– Нет, таких данных ученые психиатры не оставляли на моей памяти, – ответил Грених своей попыткой шутки. Осознав ее нелепость, поспешил замять продолжением лекции: – Приступы нарколепсии можно предотвратить. Обычно они возникают во время переживания эмоционального всплеска. Порой достаточно лишь рассмеяться или заплакать, чтобы спровоцировать внезапное засыпание. Если эмоции держать под контролем, то можно избежать многих неприятностей.
– Все это я знаю! – с горечью вздохнул Кошелев. – Но эмоции – моя жизнь, ими питаются мои персонажи, ими полнятся страницы рукописей, ими я вырисовываю буквы и образы. Это мой хлеб.
– Понимаю. Вы личность творческая. Но именно крайности в вашем случае служат катализатором приступов. Вы на любые эмоции выработали стойкий рефлекс. И каждый раз, мысленно рисуя новый сюжет, доводите свой мозг до чрезвычайно высокой степени активности, и он сам себя воспринимает как угрозу. Он заставляет тело притвориться мертвым.
– Подозревал, что я все-таки гений, – опять сыронизировал Кошелев, заставив Грениха вздохнуть с облегчением – кажется, кризис миновал, действие психотропных компонентов смол курительной смеси падает.
Вскоре Карл Эдуардович совсем успокоится.
– Притвориться мертвым? – спросил он. – Это как змея, которая деревенеет?
– Совершенно верно. Изучение рефлексов животных – любопытная область науки. Имеется параллель между рефлексами животных, проявляемых в минуту опасности, и неестественным засыпанием человека в ответ на сильные эмоции. Некоторые животные способны притвориться мертвыми, едва мозг пропускает сигнал, что их положение безвыходно. Так поступают гиены, опоссумы, многие птицы. Называется это катаплексией. Они как будто в единый момент окоченевают самым настоящим образом, не отличить от трупного окоченения, но едва опасность минует, вскакивают как ни в чем не бывало и бегут прочь. Этот особый рефлекс давно будоражит ученый мир. И, кажется, есть связь между нарушением баланса в веществах мозга, выделяющихся во время приступа нарколепсии, и активностью этих веществ в ту минуту, когда мозг посылает сигнал об опасности. Мозг как бы атакует сам себя и отключается, заодно отключая все тело, – сыпал профессор медицинскими понятиями, как колдовскими заклинаниями, в надежде усыпить ими Кошелева.