Позабытое чувство уединения и тишины. Из окон хорошо просматривался лес. Даже ночью при луне пейзаж был живописен и чарующ, как в старых добрых сказках. Мир на минуту показался прежним, тихими, определенным. Можно было открыть окно без страха, что из соседней квартиры донесется пьяная брань, шум коммуналки. Уже несколько часов подряд никто не беспокоил ночным скандалом, не шаркал, не хлопал дверьми туалета, не оглашал пустой, длинный коридор воем или грохотом передвигаемой мебели.
Но стоило только об этом подумать, порадоваться, что за столь долгое время довелось побыть почти одному, как за толстой стеной что-то грохнуло – с размаху хлопнули ставней, потом упал большой тяжелый предмет. С этого мгновения гостиница проснулась, шум принял тот привычный коммунальный окрас, который на веки вечные поселился в голове Грениха, делившего ныне старую родительскую квартиру с шумными жильцами.
За стенами привычно заходили, повыскакивали в коридор, застучали дверьми. А в соседней комнате ведь спит Майка, которую будить решительно недопустимо, – улизнет из гостиницы, и потом ищи-свищи ее по лесу. Меж тем дело шло к полуночи. Самым отвратительным из всеобщей какофонии был перезвон не то колокольчика, не то сонетки. Он проникал через щели оконных ставней, просачивался сквозь замочные скважины, кажется, даже дребезжал в люстрах.
В конце концов Грених не выдержал и, отставив стул, вышел глянуть, что за беспорядки.
Оказалось, сонеткой вооружилась одна из пассажирок – та самая, артистка с белилами во все лицо, как и профессор, вынужденная сделать остановку в Зелемске. Она не показывалась внизу в столовой, предпочла уединение в номере, но отчего-то вдруг вознамерилась всю свою активность свести к ночному часу. В чепце и кимоно красного с черными разводами цвета она вышла из номера и, наклонившись к перилам, что-то кому-то живо объясняла. Из номера справа в открытую дверь кричал ей заспанный старик, совершенно справедливо обвиняя ее колокольчик во всех бедах. Дама возила сонетку с собой, видно, в надежде рассеять трезвоном непробиваемый советский морок и вернуть былую к себе почтительность. Сонетка была бессильна воскресить штат слуг, когда-то поддерживавший здесь порядки, и разместить по номерам приличных, достойных соседей, которые не шумят по ночам, как была бессильна вытравить из кровати клопов, о которых дама неистово кричала, или повесить на стены ковры и гобелены, способные хоть как-то скрадывать шумы.
Насилу Грених удержался, чтобы не выхватить из рук экзальтированной мадам бренчащую старорежимную безделку и не затоптать или разорвать ее пополам.
– Могу ли я чем-нибудь помочь? – сквозь зубы осведомился он.
– Отнимите у нее сонетку, и вы поможете всему дому, – зло бросил сосед и хлопнул дверью.
Дама, вздрогнув, обернулась.
– Ваш знакомый – сущее наказание! – сдержанно ответила она, оправив складки кимоно, вошедшего в моду в первые годы германской войны.
Колокольчик на широкой, шитой бисером ленте, отозвался на ее движение непереносимым в ночной тишине звоном, тотчас же задев звуковыми волнами барабанные перепонки. Грениха передернуло, он невольно коснулся пальцами ушей, перед глазами мелькнул фонтан взрытой земли, камней, щепы, свист шрапнели в ушах, взор заволокло красным, но он быстро смахнул накатившее воспоминание.
– Вы были осведомлены о его странном обыкновении разговаривать с самим собой? – спросила дама. – Он – актер? Репетирует роль? Эти вскрики, эти стоны и рычание… Мне порядком надоело все это терпеть. За стенкой слышно каждое слово. Я не могу уснуть, постель полна насекомых, одеяло худое, а еще и эти пугающие стоны.
В эту минуту поднялся Вейс в исподнем и со свечой в руке, почти тотчас же за третьей дверью что-то опять грохотнуло.
Грених решительно двинулся к злосчастному номеру и громко постучал по белой, в трещинах, двери. Дверь распахнулась, в коридор в европейского вида богатом шлафроке нараспашку вывалился Кошелев. Несколько секунд постоял, слепо пялясь перед собой, развернулся, как на шарнирах, шагнул обратно, ничего не сказав. Он был сильно пьян. Нет, судя по дыму, что повалил из номера, будто в открытую дверцу голландки подбросили сухих листьев, – под действием гашиша, в употреблении которого литератор с гордостью признался Константину Федоровичу несколько часов назад.
Грениху стало вдруг очень жаль этого человека. Не по своей ведь воле он пристрастился к гашишу. Он был нездоров, а может быть, весьма серьезно, и, будучи во власти болезни, не контролировал себя. Его могли выставить вон с его барскими замашками за антисоветское бескультурье и буржуазный идиотизм. В конце концов, Вейсу ни к чему здесь шум.
В благородном порыве избавить всех и себя от неприятной ситуации, Константин Федорович нырнул в номер, заполоненный дымом, не забыв тщательно закрыть за собой дверь.
– Вы ведь медик! – через дверь взвизгнул Вейс. – Мы все будем вам бесконечно благодарны, если удастся утихомирить… господина Кошелева, то есть товарища.
Войдя в гостиную, Грених невольно зажмурился от дыма – кажется, литератор к гашишу присовокупил парочку своих рукописей. Он снимал точно такой же двуспальный номер, какой взял Константин Федорович. Два небольших помещения с альковами разделены просторной гостиной, в которую можно попасть через небольшую переднюю. На окнах, выходивших на сторону крыльца, были лишь занавески до подоконника, раздвинутые теперь по сторонам. Номер хорошо освещен светом фонарей снизу, но сквозь пелену тяжелого смога невозможно было разглядеть ни меблировки, ни стен, ни самого Кошелева.
Профессор бросился к окну, на ходу споткнувшись о выдвинутый на середину прикроватный столик, и опрокинул его. Дальше передвигался едва не на ощупь, одну ладонь прижав ко рту и носу, другую вытянув вперед. Достиг рамы, схватился со шпингалетом, но обнаружил, что тот отодвинут, а разбухшая ставня плотно приросла к раме, или от сильного удара слишком глубоко вошла внутрь. Он вспомнил, как кто-то сильно хлопнул окном. После нескольких усилий ставня поддалась.
Мало-помалу дым стал рассеиваться. Грених разглядел двери спален – обе были распахнуты, альковы кроватей носили следы присутствия гостя: разбросанные подушки, смятые простыни, оголенный, грязный, полосатый матрас. Кошелев, видно, перемещался из одной в другую, из-за своего неугомонного характера даже в выборе кроватей не смог определиться, повелев себе постелить обе, в то время как бедная артистка куталась в худое одеяло.
Сам он был тут же, в гостиной, распростерся на кушетке с полосатой, как у матраса, обивкой и стонал, у ног его лежали опрокинутый Гренихом столик, дюжина, не меньше, бутылок портвейна, трубки разной величины и формы, какой-то серо-зеленый порошок, несколько пустых пачек папирос «Дукат». Пепел летал по комнате, как снег, всюду разбросанная одежда и полусгоревшие тетради в количестве не менее десятка. Каждая сожжена на треть или наполовину, искрились выеденные пламенем дыры на единственном ковре. Грених принялся затаптывать их.
– Они здесь, – писатель зашевелился, привстал. – Явились. А он хочет знать, как я их вызываю.
– Тише-тише, Карл Эдуардович. Нет здесь никого. Вы перебрали. Это галлюцинации, – успокоил его Грених и потянул за локоть, понукая подняться. – Давайте-ка я вас до кровати доведу. Уже полночь. Шумите, никому спать не даете.
Кошелев вырвал локоть и зло воззрился на Грениха. Но смотрел сквозь, не видя его. В лице его что-то поменялось. Рот был искажен, уголки губ съехали вниз, от носа пролегли две глубокие морщины, кои не были заметны прежде. Белые брови непривычно насуплены. Он покачнулся, взявшись за край кушетки, хотел сесть ровнее.
– Нет, он здесь, здесь, в этой самой комнате, – упрямо возразил он, ткнув в воздух пальцем. – В окно влез… Вон открытое. Ждет, когда демоны явятся…
Кошелев недоговорил, рука его скользнула, и он всем телом полетел на пол.
– Я его открыл. – Грених едва успел подхватить падающего. – Вы же здесь надымили, дышать было невозможно. Чуть комнату не спалили. Вставайте.