Хриплый голос оттуда громким шепотом окликнул Костю.
— Паренек! Нету ли у тебя на цигарочку табачку?
— Нету, брат.
И как же он пожалел в тот миг, что он — некурящий!
Крепкая, в желто-бурый, казенный цвет покрашенная дверь в присутственную комнату волостного правления была почему-то заперта изнутри на крючок. Костя несмело потянул за холодную скобу, до сверкания натертую множеством мозолистых мужицких ладоней, и отошел: стучать, дергать не посмел — решил обождать, пока откроют.
Волостной писарь Кедров давно уже приучил свою волость к такому порядку. До него было не так: входил всякий и в любое время присутственное и неприсутственное. Если волостное начальство заседало усаживались на скамьи и ждали. А кому же приятно, ежели ты пришел к своему волостному писарю или к старшине с какой-либо своей болью, жалобой, нуждишкой, а тут сидят и глазеют на скамьях соседушки твои или совсем чужие! Как тут выложишь тайное из души? Поэтому и мужики, и солдатки, и увечные воины, и судиться пришедшие одобряли такой распорядок: что иной раз и при закрытых дверях примет их, и выслушает, и совет даст Матвеич. "Идешь к нему, как все равно на исповедь: если что у тебя такое-эдакое, то уж будь благонадежен, сохранит твое дело в секрете. А случись беда — без совета, без помоги человек от него никоторый не уходил!.."
Должно быть, и сейчас тайное нечто выкладывает в слегка высунутый ящик писарского длинного стола под зеленым сукном этот коренастый увечный солдат, с похожей на окорок, толстой и неуклюжей деревягой вместо правой ноги. Только не из души выкладывает, а… из этой самой деревяги!
Деревяшка внутри пустая, долбленка. Хитро устроенная в шаговой боковине выдвижная дощечка, чужому глазу и незаметна, обработана под одно.
Увечный солдат выложил в стол писаря два нагана. С горделивою радостью слегка прищелкнул языком.
— Вот это — штучки! Офицерские: самовзводы… Фронтовички-землячки с собою привезли. Есть и винтовки: на дальней пашне, в избушке зарыты. Не беспокойтесь: в полной сохранности будут. Достанем, как час придет!
Кедров на это ничего ему не сказал. Но вот из дупла деревянной ноги солдата выложен плотный тючок листовок. Солдат поднес ладонь к носу, втянул воздух:
— Свеженькие, Матвей Матвеич, аж газетной краской пахнут!
На лице Кедрова радостное удовлетворение:
— Это нам сейчас дороже всего! Казармы оделил?
— Ну как же!
— Благополучно?
— Так точно!
И, помолчав, добавил:
— Первое: что — георгиевский кавалер, видят. — Тут он докоснулся до Георгиевского крестика на груди своей защитки. — Второе: что не зря, видно, крест даден, если ушел на фронт на обоих — на своих, а вернулся вот… — Тут он похлопал слегка ладонью по залоснившейся поверхности своей деревянной ноги. Усмехнулся. — Ну, — сказал, — кажись, выложил все из своего сейфу! А что? Понадежнее вашего, пожалуй! — Он показал на высившийся в углу, под рукой у писаря, стальной могучий куб несгораемого, где хранились паспорта мужиков, казенные деньги, печати различные, особо важные бумаги и призывные списки. — Нигде никаких подозрений!
— Ну и чудесно, Егор Иваныч, чудесно!
— Всегда вашей хитроумной выдумке дивлюсь, когда свой сейф этот загружаю!
— Твоих рук дело. Смекалисто смастерил!
— Стрелять обучился — стругать не разучился! А насчет солдатской смекалки — так дело известное: солдат, сказано, и черта в табакерке год со днем проносил! Жалко только, что дупло маловато: винтовку не всунешь, не пронесешь!
— Ничего, Егор Иваныч: если солдат в окопах наш будет — то и винтовку с собой захватит!
— А он и наш, солдат! И на фронте — наш, да и в тылу!
Кедров ничего ему на это не ответил, а только спросил:
— Побывал у землячков?
— А как же? Побывал!
— Ну и как?
— А так, Матвей Матвеич, что разговор у землячков один: скоро ли, говорят, фронт в обратну сторону повернется?.. А мы здесь поддёржим. Такое настроение!
Кедров молча, удовлетворенно кивнул головой. Потом в суровом раздумье произнес:
— Да, теперь все — в этом. Солдата, солдата надо добывать! За армию борьба, за войско!
Солдат с деревянной ногой выложил из ее тайника все и однако не торопился задвинуть ее потаенную дощечку. Ждал чего-то.
Кедров встал, готовясь отпустить его: годы и годы подпольной работы приучили его ни на минуту лишнюю не затягивать конспиративных встреч ни с кем.
И в это время, понизив голос до шепота, связной спросил:
— А от вас, Матвей Матвеич, ничего не будет?
— Нет, Егор Иваныч, сегодня от меня ничего не будет. Пойдешь налегке.
Улыбнулся. Сверкнул стеклами очков.
Улыбнулся и солдат.
— Ну, ин ладно! Налегке так налегке, прогуляюсь, значит, порожнячком.
Он задвинул дощечку, молодцевато выбодрился и даже притопнул деревяшкой.
В тот же миг чуть заметная морщинка боли прошла у него по лицу.
Кедров отвел уж протянутую для прощания руку и в тревоге спросил:
— Болит? С протезом что-нибудь неладно?
Солдат покачал головой и как можно беззаботнее ответил:
— Что вы, Матвей Матвеич! Все в наилучшем виде. Хоть сейчас — на круг: станцую! Не верите? Не верите? Ну, ей-богу же, ничево-ничевошеньки!
Но Кедров и впрямь не поверил его бодрению:
— А чего ж ты поморщился? Знаю ведь я тебя: через силу, а терпишь! Этим, Егор Иваныч, шутить нельзя. Натер, наверно… — Он хотел сказать: культю, и — запнулся; жестокой и уничижающей человека показалась ему вдруг грубая голизна этого слова. — Натер, наверно, ну и вот воспаление! Нет-нет, и не возражай! Давай полежи-ка ты дома денька два-три: дай отдых, а я доктора к тебе попрошу зайти. Ты знаешь его: Шатров — доктор, Никита Арсеньевич.
Егор и руками замахал:
— Ну, что вы, Матвей Матвеич! Божиться заставляете! А что поморщился я — так это я кожу ущемил ненароком. Ну, сами подумайте: стану ли я в таком деле так безголово поступать?! Нога ногой, а ведь я-то должен понимать, что завались я в постелю, захворай — тогда и полевая почта моя вышла из строя! Какой-никакой, а делу — ущерб!
И, ясными, лучащимися глазами глянув на Кедрова, пояснил:
— Я свою деревягу так и называю про себя: полевая почта. Утром, как проснусь, протягиваю за ей руку — прицеплять, а сам шепотком над ней приговариваю: "А ну-ка, полевая моя почта, иди-ка ты, мол, сюда, становись на свое место: за работу пора приниматься — времена не ждут!.." Нет, Матвей Матвеич, ты, дорогой мой, об этом не беспокойся. Сам себе дивлюсь: а словно бы я о деревяшке своей больше забочусь, чем о той… ну, о прежней, живой, сказать, ноге, чтобы она у меня работала. Без отказу!..
Сняв кепку, Костя вошел наконец в большую, неуютную залу волостного правления. Уже никого не было из приходящих — ни баб, ни мужиков. Длинные, окрашенные под орех скамьи стояли в несколько рядов, пустые.
Кедров сидел посредине длинного, под зеленым сукном стола, стоящего на помосте с лесенкой, и что-то писал.
Сзади высился огромный портрет царя в голубой ленте наискось, через всю грудь.
Увидав Константина, остановившегося между скамьями, писарь поприветствовал его легким взмахом руки, неторопливо собрал свои бумаги и замкнул их в неподъемно тяжелый и на взгляд куб несгораемого шкафа в углу.
Затем спустился со своего помоста в зал.
Поздоровавшись за руку, проговорил глуховатым баском, словно бы извиняясь и в то же время шутя:
— Ничего, братец, не поделаешь: место присутственное! Туда, на эшафот, только мне да старшине — одним словом, начальству волостному восходить положено… Пошли? Все дела покончил.
Дорогой говорили о разном. Кедров расспрашивал о Шатровых: давно их не видел. Больница Никиты Арсеньевича была в полуверсте от села, в березовой роще, так что тоже виделись не часто.
Костя полюбопытствовал: что это за трехгранное медное стояльце, украшенное орлом, на столе перед Кедровым? Зачем эта штучка?
Кедров рассмеялся:
— О, эта штучка, брат, такая, что без нее ни один суд в Российской нашей империи не смеет заседать, ни одно присутствие, даже и наше, волостное! — И он объяснил ему, что этот маленький долгогранник из трех медных пластин, соткнутых шатерчиком, по виду — настольная безделушка, именуется зерцало. На каждой грани вытравлено по указу Петра Великого — с напоминанием судьям и начальству, чтобы судили справедливо и по закону.