Объяснение происходило у нее дома. Она долго плакала, а потом наговорила мне столько гадостей, что и я разревелся. Мы довольно крепко напились, и она выразила желание переспать на прощание. Мне ее идея показалась отвратительной, и тогда ей стало очень неспокойно, нервно; она открыла окно, залезла на подоконник и уселась на самом краю, меланхолично устремив взгляд к горизонту. От пальцев ее ног до асфальта внизу было около десяти метров; перед моими глазами пробежали заголовки статей: «Пьяный режиссер выбросил любовницу из окна», «Жертва искусства» и «Со сцены за решетку»; я представил камеру, наручники, зал суда с деревянными панелями на стенах, монотонный гнусавый голос государственного обвинителя, тараторящий на державном языке, и мне стало страшно. Пока я затаскивал Машеньку, истерично отбивающуюся, внутрь квартиры, она успела меня до крови укусить (sic!) в плечо. Надеюсь, шрама не останется; наутро она извинялась, уверяла, что не имела в виду ничего плохого и всему виной некачественный коньяк, снова рыдала и пересказывала мне те свои проблемы, о которых не успела сообщить намедни. Многие из них касались разных частей ее тела: дело в том, что она очень хотела стать худой, но сбыться мечте помешала банальная булимия… Сразу после фразы «Я шла в туалет и блевала» я сказал: «Пока» – и вышел; такое у нас скомканное получилось прощание. Она кричала мне что-то вслед из окна, а когда я исчез за углом, стала названивать на мобильный. Я вытащил сим-карту, сломал пополам и выбросил; звоните мне теперь только на немецкий номер.
Ладно, вернемся лучше к Самсону…
Впрочем, нет, не будем пока возвращаться к Самсону; я очень сочувствую Маше, хоть и надеюсь, что больше никогда ее не увижу. Потому что это все, дорогая Мария, только лишь либидо да подростковые комплексы. Потому что мы не боги, и, когда какая-нибудь театроведка спрыгнет с подоконника на асфальт, Борхес про нее не напишет. И, как сказала моя мама, «жизнь свою каждый человек строит как умеет. И более того, как может».
Итак, я покидаю Морскую державу завтра утром. Чемоданы уже собраны, осталось только отдать ключи от квартиры консьержу и отправить Вам это письмо. Напишу Вам в следующий раз уже из Германии, из новой жизни…
Вы тоже пишите, когда захотите!
Ваня
27 марта, Вупперталь
Дорогая Мария Драй!
Я очень Вам сочувствую, и, конечно, я на Вашей стороне! Держите меня в курсе ситуации и, если я могу помочь Вам как-либо, дайте мне знать!
Что касается Ромео и Джульетты, прошу Вас, не боритесь за этот спектакль! Его гибель неизбежна и, более того, закономерна; моим престарелым любовникам совсем нечем загородиться от реальности: провинциальные театры ценят обычную нормальную пьесу, где люди, как завещал классик, носят пиджаки и пьют чай, и чтобы роза пахла розой, как бы ее ни обзывали, ну и «Гамлета играл мужчина того же пола и возраста, что и он сам» (понимайте как хотите, это цитата из Саввы Розенштерна). Впрочем, в авангард современного театра моего смешного Шекспира тоже никто не запишет… Этот спектакль – нежеланный ребенок, плод пьяной неосторожности. Полюбить его нет никакой возможности, можно только привыкнуть, но лучше всего – выгнать вон из дому, как только закон позволит.
Нашему театру нужен «Последний этаж» Александра Ивашкевича; не помню, рассказывал ли Вам, но то ли Рисмяги, то ли Кукелидзе (память не сохранила таких деталей) однажды на банкете мне ставила его в пример. И знаете, она (о ком бы из них двоих ни шла речь) права. Даже Савва, при всей художественности его души, ожидал от моего Шекспира чего-то «более продаваемого, чем ласки умирающих стариков, притворяющихся мертвыми подростками». Я тогда обиделся, а зря. Мы просто обязаны рассказывать простые человеческие истории, исторгающие из зрителей вне зависимости от того, что им пересажено вместо головы, смех и слезы. Как же иначе они получат катарсис, за который заплачено от пяти до восьми евро в зависимости от ряда?
В общем, забудьте, прошу, не тратьте душевые силы!
О себе напишу позже, я очень занят и очень влюблен. Когда выдается свободная минутка, гуляю по дивной набережной Вуппера либо просто сижу на солнышке рядом с оперным театром, глупо улыбаясь приторным грезам; весна буйствует, весна безумствует, желаю и Вам ею насладиться несмотря ни на что!
Ваня
3 апреля, Вупперталь, кафе «Ада»
Я запомню Германию такой: голая улица субботним утром, холодный ветер и солнце; чистенькие невыразительные домики, лениво взбирающиеся на гору у края дороги, сонно дребезжащий в пустоте трамвай; некрасивые люди в очках и морщинах молча подносят к губам белые чашки по ту сторону витрины кафе «Ада». Кажется, что время остановилось завязать шнурок, а Пина сейчас выйдет из-за угла и я возьму ее за руку.
Но тому не бывать, мы с ней немного разминулись: она умерла от рака десять лет назад. В Вуппертале ничто не напоминает о ней; а я почему-то наивно рассчитывал, что сразу по приезде, уже на вокзальной площади увижу высокий и стройный монумент: женщина с грацией увядающей орхидеи смотрит в сторону оперного театра и загадочно улыбается. Мария, любите ли Вы Пину так, как люблю ее я? В Турандот влюблялись по портрету, а от Пины сойдешь с ума, увидев ее спектакли; иными женщинами, впрочем, можно заинтересоваться, ни на что не глядя и ничего не видя, и это не самый утешительный факт. В душе моей рядом с орхидеями цветут мимозы, безжалостно расточая свой дешевый аромат.
Не знаю, интересно ли Вам это, Мария.
Впрочем, Вы сами без приглашения рассказали мне о своем любовнике-кабане; полагаю, Вы выдержите и ответные откровения?
Все случилось как в «Последнем этаже» Александра Ивашкевича, недаром же клялась Кукелидзе (Рисмяги?), что «пьеска жизненная». Музыка за стеной не давала мне заснуть; я натянул трико и вышел на лестничную площадку; из-под двери напротив вкрадчиво вытекал теплый свет. Я постучал, и Мари отперла, не спросив: «Кто там?», увидела мое лицо, устало улыбнулась и исчезла в глубине квартиры, не проронив ни слова. Мне стало любопытно, и я вошел. На низком столике посреди гостиной стояло несколько бутылок серого бургундского, между ними – около дюжины горящих свечей; примерно четыре кошки бродили по ковру вокруг. Мари достала из буфета чистый бокал, поставила передо мной и уселась напротив.
Когда вино кончилось, мы занялись любовью, а потом разговорились. Выяснилось, что свечи она жжет, потому что электричество отключили, а электричество отключили, потому что она не платила, а не платила она, потому что тратила деньги на свечи. Мари начала в подробностях рассказывать про кошек: вот Оскар и Клио, брат и сестра, одно время они состояли в кровосмесительной связи (мне стало скучно, и я только смотрел, как двигаются ее губы), но теперь все в прошлом; пережив кастрацию, они решили остаться друзьями (рассвет тем временем разогнал болезненные полутени), вот Макс, он любит высоту, а потому привык спать на балдахине кровати (я снова стал целовать шею Мари), а вот и Соня, ее пришлось приютить, потому что соседи сверху, съезжая, бросили ее на произвол судьбы, а еще у нее сломан хвост, это вышло прошлым летом… (Мари стало уже довольно тяжело дышать, и я так и не узнал, что случилось прошлым летом.) Соня же, не обращая внимания на наши возобновившиеся ласки, пыталась устроиться на ночлег в выемке под моим коленом. Мари смеялась над ее усилиями, а потом вдруг заснула; она, кажется, была пьянее меня. Я тоже было заснул, прижавшись щекой к ее груди, но минут через десять меня разбудил матросский храп, который не было никакой возможности ни унять, ни стерпеть, так что мне пришлось уйти ночевать в свою квартиру. Позже выяснилось, что Мари всегда храпит, когда пьяна; а поскольку пьяна она каждый вечер, я всегда ухожу спать к себе. Но стены, напомню, здесь тонкие, как туалетная бумага, так что ее безмятежный сон все равно тревожит меня, даже в моей одинокой постели.