То, что лицо мое ты отдельно от меня видел.
У других людей лица похожи на твое.
Может, кто на меня похож, сказал кареглазый.
А ты что, милок, слова мои переставляешь? я так и говорю.
Мало, что ли, на свете таких, как я.
Ну, я повидал немало лиц как твое. Холидей повернулся к длиннолицему. А вы, братки, что – в молчанку играете? Не пойму.
Длиннолицый посмотрел на него и опустил взгляд в библию.
Ну, бог с вами. Я спрашиваю, милок, тебя звать как?
Горбоносый сказал. У него есть имя и у тебя есть имя.
Верно, у меня имя есть, а вот парнишка ваш молчок.
У всех людей, что встречались мне – были имена, продолжил горбоносый. Они твердят свои имена как молитвы даже во сне. Эти имена врезываются в надгробья. Если у человека есть имя, то из него можно сотворить что угодно. Наши имена – это древнейшая из глин земных. Если твое имя у народа на слуху, то ты уже в их власти. Над безымянным только никто не властвует, ибо его нет – если нельзя властвовать над ним или именем его осуществлять власть. Имена – вот зло человеческое. Впиши имя среди имен. Кем хочешь сотворить человека? Во что угодно превращай его даже спустя два тысячелетия после его смерти. И превращай бесконечно. Кому во что и как приспичит. Употреби в отношении его другие слова. Слова среди слов. Имена среди имен. Принуди к сомнениям. Именами осуществляется земная власть.
Холидей спросил. Ты к чему это?
Горбоносый спокойно лежал, сложив ладони на животе и глядя в небо.
К тому, что мы – не наши имена, а нечто большее, за ними. Но человеку привычнее рассуждать, будто если у него имя есть, то он именем действует. Но это ложь. Нужно сотворить нечто большее, что будет стоять за именем. Мы думаем, что творим наши дела от собственных имен – будто у нас на то воля есть!
Длиннолицый закрыл карманную библию. У человека есть воля, сказал. К чему тогда нам жить и действовать, если бы не было воли?
Горбоносый пожал плечами. А мы и не действуем. Вернее, мы не стали бы действовать так, как действуем, если бы не забыли, что свободу воли утратили и творим не свои дела – а чужие. Не от собственного имени, а от чужого. Кто за нами стоит? Увы, это не бог.
Длиннолицый спросил. А кто – не дьявол ли?
Кареглазый спросил. И как жить тогда – без воли?
Бог знает.
Если знает, почему не скажет?
Горбоносый сказал. А у кого из нас воли хватит – чтобы к нему обратиться? Вот, то-то и оно. Единственное, что мы можем, так это себя в руках держать. Ни воды Иордана не разделим, ни мертвых не воскресим. Это то, как мы глядим на мир. Наши взгляды то, что стопорит нас – с людьми боремся, но взгляды остаются неизменными. Не хотим смотреть иначе, безвольны и бессильны. Мы сами себе кресты поставили, сами влезли на них и сами себя пригвоздили к ним – и кресты наши все, что есть у нас. Они – держат нас на плаву. Кровь, боль и гвозди, но не воля.
Скоро они уже покинули эту местность, а с ней забылся и таинственный шепот дьявола, бесплодный ветер, гуляющий над пустынными равнинами, пересчитывая свои сокровища и мечась над песчаными изваяниями, что молчат уже миллионы лет.
И неизменная основа всего сущего, сотворенного и дышащего в этих землях – молчание.
К позднему вечеру остаточный багрянец проступил в небе кровавым пятном – какая-то ужасающая, неизменная, застывшая смесь холодных далеких цветов. Черного и серого, и пурпурного.
Это священное зрелище вцепилось кареглазому в душу. И, оцепенелый, он восседал в седле под тревожной кобылой, жмурясь и щурясь при взгляде в небо, будто к мокрым от слез белкам его глаз подносили пылающий светильник.
Вчетвером, на лошадях, они въехали в очередное пустынное поселение. В окнах зажигались лампы и свечи по мере того как в подступающий мрак уходили, линия за линией, штрих за штрихом, растворяясь и угасая, блеклые очертания этого безымянного городка в чужом неназванном краю.
Холидей, стерев босые ступни, опомнился от жары, когда длиннолицый втолкнул его в темное прохладное помещение.
Следом вошли горбоносый, закуривая сигарку, и кареглазый, и лоскут изрезанной и залатанной парусины, служивший тут подобием двери, сомкнулся за ними, отрезав путь угасающему солнечному свету и продолжая покачиваться на сквозняке.
Внутри помещения стояла тьма, пахнущая сыростью, испарениями тел и перебродившим сырьем, в глубине у своеобразного алтаря, на котором стояла бронзовая статуя христианского спасителя, сына Божия, тускло мерцали наполовину расплавившиеся свечи.
Ветхие лакированные стены вибрировали от гула голосов, ударявшихся и отражавшихся о них. Едва различимые выхваченные из дымки абрисы столов, полупустых людей с обескровленными лицами и мрачного лжецерковного фона сливаются, как души умерших в загробном мире для единого безжизненного хоровода. Люди без выражения на угрюмых лицах, без глаз и ртов, бесплотные, как холодный ветер в пустыне, а другие деревянные и хрустальные, стеклянные как куклы, шарнирные или движущиеся посредством нитей, привязанных к облаку чужеродной воли, принимающие участие в театральной мистерии по поводу воскресения христова.
Среди них были и белые, и черные, и мексиканцы, и желтоглазые, и беззубые, и покалеченные, и облепленные грязью, облысевшие от пьянства, обезумевшие от женщин, в шляпах, с тяжелыми пыльными усами и выгоревшими бровями. Их голоса звучали отдаленно и неясно, словно этими пустыми телами овладел сонм кладбищенских привидений, и эти звуки происходят от них, давным-давно усопших духов, речь и гомон мертвецов, что воскресли и продолжают блудить и смеяться за пределами своих остылых одиноких гробниц.
Появление четверки не привлекло внимания, и каждый из них нашел себе место среди прочих призраков.
Длиннолицый усадил Холидея за стол и благосклонно поставил ему кружку воды, перекрестившись перед статуей святого спасителя, сына божия.
Холидей мельком глянул на длиннолицего исподлобья, протянул онемелые руки и испил из кружки.
Горбоносый, взяв окурок двумя пальцами, запалил от него фитиль свечи, небрежным жестом смахнул пыль со стола и, вытащив из-под рубахи пистолет, положил его на видное место.
Кареглазый сидел, просунув ладони между колен, постукивая ими и глазея по сторонам – он заметил недоброе, там, в углу, где собрались несколько лупоглазых изрекающихся на странном диалекте язычников, уже что-то назревало.
Длиннолицый прошел к стойке, снял шляпу и попросил себе пива.
Я в молодости на дымовой сушильне работал, сказал длиннолицый, это такие металлические камеры с днищами, похожие на цистерны, где высушивается солод. Под ними нагревательные печки, затопленные антрацитом, а вверху вытяжная труба. Дым вместе с воздухом протягивается сквозь солодовый компресс, который ежечасно перелопачивают.
Насупленный гигант в широкополой шляпе невнятно бормотал бессмыслицу себе под нос, поглядывая на длиннолицего.
Боже мой, пробормотал он, боже, Иисусе Христе.
Длиннолицый придвинул к себе поставленную кружку, косясь на потеющего гиганта, отхлебнул. Гигант посмотрел на него.
Боже, как я ненавижу здесь все!
Длиннолицый согласился с ним.
Я ненавижу каждую пядь этого проклятого места, оно сам Содом! Будь оно сожжено дотла гневом божиим, будь оно…
И, продолжая бормотать, он утирал лицо и нос.
У тебя, мужик, случилось что? спросил длиннолицый.
Глаза бы мои опустели, лишь бы не видеть это застойное гнилое болото, чтоб вам всем пусто было, это Содом, это Содом и Гоморра! Вы все богохульники, прокляни вас господь, вы стая высокомерных псов, я ненавижу, боже мой, во мне зло!
Сумасшедший, он глянул на длиннолицего, барабаня пальцами и тяжело дыша. И ты, сказал он, я тебе уши надеру, морда ты разбойничья, так надеру, что побережье океана увидишь, вы не заслуживаете милости господней, чтоб вам пусто было!
Длиннолицый пожал плечами и поднял кружку.
До дна за то, чтобы это место еще до зари покатилось в Ад вместе с безбожниками, пусть Царство Небесное опустеет от недостойных как эта кружка! И, возвестив громким голосом, принялся пить.