– Когда наступит будущее, —
и по дороге домой забравшись на самую верхушку упиравшейся в небо кирпичной трубы котельной, так раскачивавшейся на ветру, что у вцепившегося руками в железную скобу Ивановича перехватило дух, и разглядев в мареве горизонта белоснежные паруса, в загадочных сиреневых морях плывущие за край земли под золотыми облаками, он обрел веру в светлое будущее не для себя, но для всего мира человеческого, и таким неисправимым идеалистом оставался до тех пор, пока, спустя сорок лет, из-за перегрузок или просто в результате накопившейся от жизни усталости, у него не взорвались мозги, на другой день зацементированные в окружном военном госпитале спецрейсом прилетевшим из Ленинграда академиком, по завершении не имевшей аналогов операции на все вопросы ассистировавших ему хирургов, анестезиологов и наблюдавших из-за стеклянного купола студентов отвечавшим, что "он умывает руки", и лишь после того, как на девятый день стало ясно, что жизни Ивановича, в бинтах похожего на мумию с торчавшими из головы проводами, ничего не угрожает, его перевезли на каталке из реанимации в палату № 4 отделения нейрохирургии, где, не приходя в сознание, еще три месяца живым трупом он провалялся на казенных простынях с траурным штемпелем Министерства обороны в уголках, напоминая о себе лишь поскрипыванием пружин, запахом пролежней да регулярным обделыванием в постель, и когда многим в госпитале казалось, что с койки Ивановичу уже не подняться, это случилось в новогоднюю ночь – на улице кружила в вальсе метель, черные проемы окон озарялись отблесками фейерверков, прислушиваясь к звукам взрывавшихся где-то в отдалении петард, гулкими коридорами и лестничными пролетами бродило эхо, отвлекая дежурных медсестер, уткнувшись в детективы, триллеры и любовные романы не смыкавших глаз на своих постах, в палате № 4 все давно спали, как вдруг на макушке стоявшей в углу украшенной игрушками новогодней елки вспыхнула и переливаясь искрами замерцала рубиновая звезда, и едва ее загадочное сияние, наполнив палату мягким светом и коснувшись забинтованной головы Ивановича, осторожно заглянуло в прорезь для глаз, его сомкнутые веки дрогнули, по телу пробежала волна, другая, лежавшие поверх одеяла его скрюченные пальцы с тонкой каемкой дерьма под ногтями ожили и забегали по невидимым клавишам в бешеном ритме токкаты, а ноги забарабанили по застонавшим пружинам такую яростную чечетку, что разбуженные шумом соседи, включив свет и увидев, как сотрясаемый судорогами Иванович бьется в конвульсиях, решив, что дела у бывшего летчика плохи, вызвали дежурного врача, осмотрев Ивановича, со сдержанным оптимизмом заявившего:
– Выздоравливает, —
а вскоре с Ивановича сняли бинты, и пребывая в беспамятстве, он еще не раз тревожил ночную тишину судорогами, беспокойным ерзаньем и неразборчивым бормотанием, но бессмертие делало свое дело, и когда пришла весна, засияло солнце, радуясь небесной голубизне, не дожидаясь майских праздников, готова была вот-вот расцвести черемуха, акация и сирень, а из утонувшей в облаке табачного дыма беседки в саду, где с возвращением тепла образовался мужской клуб, с каждым днем все громче раздавались хлесткие удары доминошных костяшек, однажды, в субботу, было раннее ясное утро, стрелки на часах в палате № 4 замерли на половине шестого, когда, пролетая над окутанным голубой пеленой миром человеческим и наблюдая из кабины МиГа выгнувшуюся на горизонте отполированную до блеска гладь океана, услышав странный звук, похожий на ангельское пение, открыв глаза, вместо бездны небес Иванович увидел белый свод потолка, и хотя он был еще слишком слаб и, постепенно приходя в себя, едва мог пошевелить пальцем, немного отдохнув, прислушиваясь к доносившемуся из окна гомону воробьев и воркованию голубей, набравшись сил, подбадриваемый стоном пружин, Иванович постепенно принял вертикальное положение, переведя дух, вдел худощавые с голубыми венами ноги в шлепанцы и, отделившись от койки, как космический корабль от орбитальной станции, волоча по-старчески ноги, мелкими и неуверенными шажками прошаркал до двери, и выйдя в коридор, проковыляв мимо медсестры, с открытым ртом проводившей недоумевающим взглядом воскресшего Ивановича, согнувшись под тяжестью мешком болтавшейся на нем пижамы, он преодолел земное притяжение двух пролетов лестницы, выложенное мраморными плитами фойе с охранявшей вход пальмой и поддавшуюся нехотя, со скрипом, входную дверь, и оказавшись на залитом весенним солнцем дворике, радуясь голубому небу, звукам весны и аромату цветущей черемухи, он не успел присесть на лавочку, как за ним выслали каталку, и после триумфального возвращения в палату, водворенный на койку, с тронувшей побелевшие губы улыбкой он прошептал склонившемуся над ним врачу:
– Я здоров, —
и хотя Ивановичу понадобилась еще пара дней, прежде чем он так окреп, что мог, не держась руками за стенки, дойти до находящегося в самом конце коридора туалета, категорично утверждая, что постельный режим ему противопоказан, он быстро пошел на поправку, и всего через неделю на вопрос, как у него дела, всем наведывавшимся в палату докладывая коротко, по-военному:
– Дел нет, одни удовольствия, —
он говорил без лукавства, ведь валять дурака с утра до вечера – это не вагоны с углем разгружать, а спустя еще несколько дней, сообщив врачу, что больным он себя не считает и в качестве доказательства готов хоть сейчас подтянуться на турнике минимум раз десять, соглашаясь с соседями по палате – полковником ракетных войск, приходящим в себя после инсульта, майором-артиллеристом с доброкачественной опухолью и армейским десятиборцем, призером Олимпийских игр, отмечая восьмое марта в ресторане подравшимся с грузинами, проломившими ему череп бутылкой шампанского раньше, чем успела приехать по вызову милиция, в один голос утверждавшими, что с зацементированными мозгами Иванович теперь будет жить до ста лет, он нисколько не преувеличивал, заверяя, что если понадобится, то проживет и двести, и хотя врачи, удивляясь чудесному воскрешению Ивановича, не уставали напоминать, что после перенесенной операции ему следует поберечь себя – не делать резких движений, не напрягаться, не сморкаться, не задерживать дыхание, не пить много жидкости и, восстанавливая здоровье, побольше отдыхать, – подобными рекомендациями, скорее всего, медики желали перестраховаться, у выздоравливавшего не по дням, а по часам Ивановича на этот счет имелась собственная точка зрения, ведь, что бы там не говорили врачи, медицина ни черта не смыслит в вопросах бессмертия, и в конце мая, в ожидании утреннего осмотра, Иванович мастерил бумажный самолетик, занимавший соседнюю у окна койку полковник ракетных войск разгадывал в журнале “Огонек” кроссворды, майор-артиллерист уткнулся в томик Тургенева, десятиборец лежал отвернувшись к стенке, делая вид, что дремлет под сюиту Шостаковича, исполнявшуюся по многочисленным заявкам радиослушателей Большим симфоническим оркестром Всесоюзного радио и Центрального телевидения, как вдруг полковник громко произнес:
– Имя сына Хеопса, первого фараона, названного в честь солнечного бога Ра, восемь букв, —
и, обведя вопросительным взглядом хранившую молчание палату, не дождавшись подсказки, только он с недовольством проворчал:
– Учите историю, —
как, проследив за выпущенным на свободу бумажным самолетиком, описав пологий вираж, плавно приземлившимся на траву, замерший у окна Иванович неожиданно откликнулся:
– Джедефра, —
и, продолжая чему-то улыбаться, услышав от медсестры, что его вызывают к главному врачу, Иванович поспешил к выходу, но, застигнутый прозвучавшим вдогонку вопросом полковника —
– Буддийский храм на острове Ява, девять букв, —
ответив почти не задумываясь:
– Боробудур, —
прежде чем закрыть за собой дверь, назидательным тоном добавил:
– Учите географию, —
и промаршировав с легкой отмашкой рук длинным коридором, шаркая шлепанцами поднявшись гулкой лестницей на третий этаж, войдя в кабинет главного врача, пользовавшегося в госпитале большим уважением полковника медицинской службы, Иванович поздоровался и, получив предложение присесть: