Вниз гляжу: на земле Ждан, маленький, не больше зайца, на спине попискивает, ручками-ножками болтает, личико сажей измазано.
Я же большой, выше Слава, выше Матерей, выше древа заветного: голова в облаках, руки-ноги мощью налиты. Ух, наваждение, как наяву: даже силу, силу в руках ощущаю великую. Вот скину бремя ненавистное, разломаю брёвна на щепочки, вскочу на ноги…
– Не вскочишь, человек Лучезар. Тут даже я злыденьсилен. Смерть – суровый воин, со словом «пощада» не знается. Раз тебя не забрал, значит, для чего-то приберёг. Только вот для чего?
Помолчал. Затем говорит:
– Забавные вы существа, люди. Жизнь ваша и так коротка, да ещё ускоряете. Суетливо живёте, не цените, что вам выпало. Вот я – что? Иду, чую живого под брёвнами. На счастье твоё или на беду, луна круглая, что крышка короба – середина брюха полнолуния. Глянь.
Какое там «глянь». Но ослушаться не смею. Вижу малый клочок неба – сквозь туман серым оберегом лунный отблеск высверкнул. Лёгкая дымка закурилась возле рта.
Закрываю глаза. Кончилась моя сила, улетела вместе с дымкой к рваной незлыденьной туче. Голос незнакомца всё дальше, как сквозь толщу воды пробивается:
– Может, к лучшему, что смерть рано сыскал. Забаву, Слава, Ждана, – всех, кто живой, надобно пожалеть. Река вскроется, сюда оборотень Полночь со стаей пожалует. Их первостепенная забава – людей с разорванными животами гонять. Кто, понимаешь, в кишках не запутается, того сожрут последним… Лучезар, ты полон злобы, но чист… запомни, зовут меня Тень… оборотень Тень… я тебя найду.
Обдало жаром, голос накрыл мир; пропало всё, нет ничего, кроме голоса – ни меня, ни чувств, ни холода, ни воздуха.
Резкая боль.
Слав
Впервые вижу взрослого мужчину. Сидит у костра, как в избе хозяйничает. Хитро так сидит: спиной к дереву, передом ко мне. Когда успел огонь развести, вроде никого не было.
Никак нельзя мне, Славу, единственному охотнику поселения, стороной пройти, сделать вид, что не заметил. Поднимаю с земли суковатую палку, другой рукой сжимаю оберег Ратибора, от него враги слепнут, а после обращаются в бегство. Спрошу грозно: кто? откуда? зачем явился?
Подхожу ближе. Вот ведь наваждение: на старом пепелище снег ещё не стаял, а вокруг костра ни следа, ни прогалины. Только мои следы. Неестественно красный огненный свет костра окатил высокую фигуру и спокойное лицо. И такой этот дядя великий, будто везде и повсюду: и рыжие длинные волосы, и густая борода, и крепкие руки. Плащ волчьего меха еле покрывает плечи, раза в два моих шире. На ногах – не лапти лыковые, а чудная кожаная обувка.
Мне вдруг стыдно стало за лапти, за кору дерева, подвязанную травяной верёвкой к подошвам, за лысую заячью накидку, что ночью служит одеялом, а днём шубой. Поэтому плечи расправил, удобнее перехватил палку двумя руками.
А он коротко взглянул и снова к костру. Голыми руками выкатил ком обугленный, тюкнул костяным ножом – а ком-то глиняный и треснул. Оттуда – густой пар, да запах – осязаем – вот он, трогай, вдыхай. Заяц! Печёный заяц в глине. Дядя зайца достал, а с того жир на угли капает, шипит недовольно. Начал дядя зайца того есть. Неторопливо так откусывает от красноватого бока вместе с костями и жилами, жуёт с крепким хрустом. Спокойно, не торопится. Заячья требуха сочится и сочится желтоватым соком, непонятно откуда его столько в жилистой зверушке.
Дядя жуёт, я сглатываю. Густой комок проглотил. Ещё один. Не помогло. После утренней миски холодной вареной репы разве сила? Живот отозвался жаркому духу громко, с надрывом – нутро предательское. Стою, слюнями давлюсь.
Тут я и сам не понял, как держу вместо палки здоровый кусок мяса. Жар сквозь тряпичные обмотки ладони парит. Дядя кивает: угощайся. Не на того напал, дядя, не голодные мы.
– Как хочешь, – спокойно сказал он, – упрашивать не стану.
«Да что я трясусь-то? Человек как человек. Воин большого чина», – и впился зубами в мякоть. Ничего более вкусного я в жизни не едал. Глотаю куски, обжигаюсь. Некогда жевать – жирнота-то какая. Аромат! Жир брызжет, мажет бороду, пальцы, грудь, всё вокруг. Вот радость – так сладко! Жаль, быстро закончился. Заяц, чай, не лось. Ребро костяное не выплюнул, за щёку спрятал. Потом разгрызу, обмусолю.
С последним куском пальцы облизал – громко, с чмоканьем: мол, благодарствуем, вкусно было. Затем подумал, зачерпнул полную ладонь талого снега, растёр по бороде. Видал, дядя, хоть на штанах заплат больше, чем самих штанов, не простак, манеры знаю.
Дядя с обедом закончил, чистит зубы. Ловко так: засунул в рот заячью лапку, цепляет когтём крошку, плюёт сквозь губу. Зубы крепкие, белые: не зубы – клыки: кости, что хлебный мякиш, грызут. Заячьими же когтями бороду причесал, вытряхнул крошки. Кивнул на мои обереги:
– Боишься чего?
Ишь, чего подумал.
– Не из пугливых, – подражаю дядькиному басу.
– И оборотней не боишься? – В глазах жёлтые блики так и скачут.
– Да у меня друг в оборотнях значится!
– Да ну? – приветливо щурясь, улыбнулся.
– Думал, дядя, мы за вшами с топором гоняемся?
Тут и полились слова. Так складно не складывал даже байки у ночного костра.
Выложил незнакомцу всё: о Лучезаре, о любви его гибельной, как тяжёлые брёвна горелой избы обрушились могилой. Мы, конечно, сотворили Ладе-Матери поминальную молитву, и кровь пустили жертвенному козлёнку, как полагается. Но опосля тело-то пропало, а обломки бревен изнутри выворочены.
Дядя только плечами пожал, мол, ври, да не завирайся. Эх, дядя, я ж тебе ещё не всё рассказал, держи челюсть крепче.
Поведал, как на зимней охоте заплутал в злую бурю. А тут стая волков. Вожак с глазами, что плошки. Обступили, куда не взгляни – светятся сквозь белый морок волчьи огни.
– Уж с душой распрощался, думал в Навь дорога. Поднимаю голову для молитвы, глаза снежные прочистил, вижу: бурая тень. Сама с медведя, а лапы длинные, что жерди. Показалось? Ан, нет. Волки врассыпную, будто не было. Вот попал, думаю, Лада-Матушка-заступница, из огня да в полынью. Волкам не достался, вурдалак порвёт.
А зверь и не скалится вовсе, а тонко скулит, вроде как за собой зовёт.
Эх, думаю, где наша не пропадала! Из сугроба вылез и побрёл за зверем потихоньку. Он близко не подходит, да и далеко не убегает. Отбегает на полверсты, темнеет бурым пятном в снеговом буране, ждёт. Ползу следом по сугробам. Так и выбрался к Дальнему лесу. Дальше уж я сам. Места знакомые.
Наши всякое говорят, но я смекнул: Лучезар заделался оборотнем. Он стаю волков прогнал и меня из снеговой могилы вывел.
– Да то Лучезар ли был?
Отвечаю солидно, честь по чести:
– Сам смекай, дядя: теперь в силках завсегда то заяц, то птица. Добыча нетронутая, а вокруг следы вроде волчьих, но шире. Когтищи – во! Передняя лапа, слышь, дядя, ущербная. Кривая на два когтя. Лучезар-то – калека, сильно припадал на ногу после Ночи Варяг.
Дядя разморился на весеннем солнышке, глаза прищурил, неторопливо чистит ногти заячьим когтём. Тут как взглянет, будто в нутро залез, заставил поёжиться. В медовых глазах увязнуть можно, вместе с лаптями. Спрашивает:
– Сколь велики следы?
Складываю вместе два кулака, подумал, развожу руки шире:
– И шерсть…
– Что за шерсть?
Ага, дядя, вот и самое интересное. Из поясного мешочка достаю клок густой шерсти, с сосновой ветки снял в три человеческих роста – волку нипочем не залезть. Шерсть длинная, бурая с рыжей подпалиной. Не медвежья и не лисья. Масть один-в-один Лучезарова.
Дядя двумя пальцами клок взял, под нос себе сунул, нюхнул шумно. Затем голову задрал, воздух втянул. Да ветер с реки дул, не унюхал, видать ничего.
– Говоришь, из ледяной бури спас? Волков прогнал? Добычу в силки загоняет?
На все вопросы киваю.
– Сколько людей из селения пропало? Отрубленные головы на ветках встречал?
Ох, страсти, какие, сохрани, Лада-Матерь. Жители поселения живы и здоровы. Забава на сносях. Новомир захворал, но то пустое. Горячими травами кашель прогоним. А насчёт обгрызенных в щепки деревьев – это сколько угодно; и новая просека в вековом буреломе, будто кто-то большой в горячке бился.