Дрожь прошла по ней, колебля легкую ткань рубашки.
- Я не помню так точно дней, - сказала она. - И не помню, чтобы кто-нибудь был со мной, кроме тебя.
- Это был тот день, - начал Ибрайт, и голос его стал громче и жестче, тот день, когда ты заперла дверь перед моей матерью и убила ее. Ох, нет. это слишком... Не могу! - На минуту он отвернулся и оперся на изножье кровати, потом снова выпрямился. - Расскажи, расскажи мне! Расскажи, слышишь? вскричал он, подавшись к Юстасии и хватая ее за свободные складки широкого рукава.
Этот жест и эти слова пробили ту внешнюю оболочку робости, в которую нередко облекаются натуры, по сути своей дерзкие и непокорные, - они достигли неподатливой сердцевины ее характера. Алая кровь залила ее лицо, ранее столь бледное.
- Что ты хочешь делать? - спросила она тихим голосом, глядя на него с надменной усмешкой. - Этим ты меня не испугаешь, но жаль будет, если порвешь рукав.
Вместо того чтобы отпустить, он притянул ее к себе еще ближе.
- Расскажи мне все - все - о смерти моей матери, - проговорил он свистящим, прерывистым шепотом, - а не то я... не то я...
- Клайм, - сказала она протяжно, - неужели ты думаешь, что можешь сделать мне что-нибудь, чего я не в силах вынести? Но прежде чем бить, выслушай. Ударами ты ничего от меня не добьешься, даже если убьешь меня, как оно, вероятно, и будет. Но, может быть, тебе только и надо меня убить?
- Убить тебя! Ты этого ожидаешь?
- Да.
- Почему?
- Только такая степень ярости будет соответствовать силе твоего прошлого горя.
- Ха! Нет, я не буду тебя убивать, - сказал он с презрением, словно вдруг переменив намерение. - Я думал - но нет, не буду. Это значило бы сделать из тебя мученицу, ты тогда будешь там, где она, а я, если бы мог, до конца света не дал бы тебе к ней приблизиться.
- Пожалуй, уж лучше б ты меня убил, - сказала она с унылой горечью. Смею тебя уверить, я не очень охотно играю ту роль, которую мне довелось в последнее время играть на земле. Ты, мой супруг, тоже небольшое удовольствие.
- Ты заперла дверь - ты смотрела в окно - с тобой был мужчина - ты послала ее умирать. Бесчеловечность - предательство - я тебя не трону стань подальше - и покайся во всем!
- Никогда! Буду молчать, как сама смерть, которую я готова встретить, хотя могла бы снять половину твоих обвинений, если бы заговорила. Но какая уважающая себя женщина станет заниматься тем, чтобы выметать паутину из мозгов дикаря, да еще после того, как он так с ней обращался? Нет уж, пусть продолжает свое, пусть думает свои тупые мысли и тычется головой в грязь. У меня есть другие заботы.
- Это уж слишком - но я решил щадить тебя.
- Убогое милосердие!
- Юстасия, честное слово, ты напрасно меня язвишь! Я мог бы ответить тем же, да еще и погорячей. Но хватит. Извольте, сударыня, назвать его имя!
- Никогда, я же сказала.
- Как часто он вам пишет? Куда кладет письма - когда с вами видится? Ах да, его письма!.. Ну? Скажешь ты мне его имя?
- Нет.
- Так я сам узнаю. - Его взгляд остановился на маленьком письменном столике, за которым Юстасия обычно писала письма. Клайм подошел к нему. Столик был заперт.
- Отопри!
- Ты не имеешь права требовать. Это мое.
Ни слова не говоря, он поднял столик и грохнул его об пол. Крышка отлетела, высыпался ворох писем.
- Остановись! - воскликнула Юстасия с большим, чем до сих пор, волнением и шагнула вперед.
- Прочь! Не подходи! Я желаю их посмотреть.
Она оглядела рассыпанные по полу письма, сдержалась и, отойдя в сторону, равнодушно смотрела, как он подбирает их и просматривает.
В самих письмах при всем желанье нельзя было вычитать ничего, кроме вещей вполне невинных. Исключение составлял адресованный Юстасии пустой конверт; почерк на нем был Уайлдива. Ибрайт поднял его и показал Юстасии. Она упорно молчала.
- Умеете вы читать, сударыня? Посмотрите на этот конверт. Без сомнения, мы вскоре найдем еще другие, да и содержимое их тоже. И я буду иметь удовольствие узнать, каким законченным, многоопытным экспертом в некоем древнем ремесле является моя жена.
- Ты это мне говоришь - мне? - задохнулась Юстасия.
Он поискал еще, но ничего не нашел.
- Что было в этом письме? - сказал он.
- Спроси того, кто писал. Что я - твоя собака, что ты так со мной разговариваешь?
- Храбришься, да? Все еще не сдаешься? Отвечай! Не смотри на меня такими глазами, словно хочешь опять меня околдовать. Этого не будет, скорее я умру. Так ты отказываешься отвечать?
- После этого я б ничего не сказала, будь я даже невинна, как новорожденный младенец.
- А это далеко не так?
- Совсем невинной я не могу себя считать, - отвечала она. - Я не делала того, что ты думаешь, но если невинен только тот, кто никогда и никому не причинил вреда, то мне нет прощенья. Но я не прошу защиты у твоей совести.
- Какое упорство! Вместо того чтобы тебя ненавидеть, я, кажется, готов бы плакать вместе с тобой и жалеть тебя, если б ты раскаялась и во всем призналась. Простить тебя я не могу. Я не говорю о твоем любовнике - это я готов сбросить со счетов, потому что это затрагивает одного меня. Но то, другое! Если б ты наполовину убила меня, если бы ты преднамеренно отняла зрение у моих бедных глаз, все это я мог бы простить. Но то - выше сил человеческих.
- Ну, довольно. Я обойдусь без твоей жалости. И незачем было тратить столько слов и вслух произносить то, в чем ты потом раскаешься.
- Сейчас я уйду. Я оставляю тебя.
- Можешь не уходить, я сама уйду. Ты будешь так же далеко от меня, если останешься здесь.
- Вспомни о ней - подумай о ней, - сколько в ней было доброты; это видно было в каждой черточке ее лица! У большинства женщин, даже когда они только слегка сердиты, проскальзывает что-то злое в изгибе рта, в уголке щеки, но у нее даже при самом сильном гневе никогда не бывало злого выраженья. Она гневалась легко, но так же легко прощала, под внешней гордостью в ней была кротость ребенка. Где все это теперь? Разве ты умела это ценить? Ты возненавидела ее как раз тогда, когда она начинала тебя любить. Как ты не поняла, что лучше для тебя, как могла ты одним этим жестоким поступком обрушить проклятие на меня, муки и смерть на нее! Кто этот дьявол, что был тогда с тобой и подстрекнул тебя добавить жестокость к ней к греху против меня? Это был Уайлдив, да? Муж бедняжки Томазин? Боже, какая мерзость! Молчишь? Потеряла голос? Это естественно после того, как раскрылись ваши столь благородные дела... Юстасия, неужели мысль о твоей собственной матери не побудила тебя поберечь мою в трудную для нее минуту? Неужели не нашлось капли жалости в твоем сердце, когда ты увидела, что она уходит? Подумай, какую в тот миг ты потеряла возможность начать всепрощающую, честную жизнь. Зачем ты не выгнала его, а ее не впустила и не сказала: вот, с этого часа я буду верной женой и благородной женщиной? Если бы я приказал тебе - пойди, погаси навеки последний мерцающий огонек надежды на наше с тобой счастье, и то ты не могла бы сделать хуже. Что ж, теперь она спит, и, будь у тебя сто любовников, ни они, ни ты уже больше не можете ее оскорбить.
- Ты страшно преувеличиваешь, - сказала она слабым, усталым голосом, но я не хочу защищаться. Не стоит. В моем будущем для тебя нет места, так и прошлую часть истории можно не рассказывать. Я все потеряла из-за тебя, но я не жаловалась. Твои промахи и твои неудачи могли быть огорченьем для тебя, но по отношению ко мне они были черной несправедливостью. Все сколько-нибудь утонченные люди бежали от меня с тех пор, как я увязла в трясине замужества. В этом, что ли, твоя любовь - запереть меня в такой лачуге и содержать, как жену батрака? Ты обманул меня - не словами, но внешностью, а в этом труднее разобраться, чем в словах. Но все равно, и этот клочок земли годится не хуже всякого другого - как место, откуда можно шагнуть в могилу.
Слова замерли у нее на губах и голова упала на грудь.