"Там, где вы служили, - я махнула рукой за реку, - что передают - в передачах?" Не удивившись, он перечислял, припоминая. "Вот, вот", - я кивала важно. "Так что же, этот мешок - туда? А - кто?.." - решительно он не мог взять в толк. Неверной рукой я отставила стакан. "Страшно не то, что вы чего-то не знаете, это бы еще - полбеды, страшно, что вы думаете, что знаете все, - язык заплетался. - Ну, ладно, - я поднялась и, зайдя за свой стул, взялась за спинку, - я расскажу вам, что в мешке, и если после этого вы ответите, что я сделаю, если найду его, я обещаю сгнить над колыбелью, как истинная и правильная... праведная... - теперь я взялась накрепко: - Если угадаете, даю слово - умереть". Шаткая спинка качнулась под руками. "Итак, легко и свободно, не цепляясь за оплетья, мой голос взлетал, как должен был взлетать его, скверный, тогда, на итальянской распевке: - Пара меховых варежек, чай и сахар, кусковой". Отец Глеб помолчал. "Ну, судя по твоим предыдущим словам, ты собрала передачу и понесешь", - свободной рукой он махнул в сторону, туда, где за Невой, невидный с темного пирса, лежал красноватый кирпичный крест, вывернутый к небесам. "Нет, - я сказала, - нет холодно", - и села за детский стол. "Ладно, сдаюсь, - отец Глеб произнес примирительно, - и что же ты сделаешь?" - "Выброшу в форточку, открою и выброшу", - я произнесла тихо и устало, так, что он не поверил.
Теперь, когда отец Глеб проспорил, я могла жить дальше. Чужая женщина, одетая в старое платье, найденное на помойке и пришедшееся впору, отступала спиной к двери, уходила от колыбели. Седые пряди ложились на старые щеки, выбивались из-под платка. Вглядевшись, я увидела - она ступает неверно. "Извините, наверное, мне надо что-то съесть", - обернувшись, я поглядела на официанта. Тот принял мой взгляд за обращение. Ожив и выйдя из-за стойки, он приблизился: "Будете заказывать?" - он держал согнутую руку, покрытую белой салфеткой, как на перевязи, как будто стоял передо мною с перебитой рукой. Ожидая, он переложил салфетку, заголив запястье. Синий размытый куполок, вытравленный на коже, мелькнул на мгновение, и, уловив, отец Глеб усмехнулся: "Ну вот, я не отгадал, может быть - он? Загадай ему". - "Слушаю", - лицо официанта напряглось и заострилось. "Скажите, у вас есть хлеб, просто хлеб, кусками?" - я думала о том, что ничего здешнего мне не проглотить. Кивнув, официант вернулся к стойке и принес три куска - на тарелке. Я потянулась за сумочкой. Он усмехнулся, махнул рукой.
"Ха, сейчас вспоминаю, однажды в университете мы с ребятами поспорили, кто сможет выхлебать тарелку крошеного хлеба, если залить водкой!" - отец Глеб покрутил головой. "Водкой или вином?" - я переспросила, косясь на горький остаток. "Водкой, водкой, представляешь, я один раскрошил, залил и выхлебал. С тех пор, вот, с трудом..." - он держал стакан осторожно, опасаясь давнего воспоминания о юношеском бессмысленном подвиге. "А как же, когда вам приходится потреблять, если остается от причастия?" Он смотрел, не понимая. Странная, растерянная улыбка проступила в лице, когда, осознав и соединив, отец Глеб дернул шеей совершенно так же, как дергал муж. "Зачем ты, а вдруг теперь я не смогу?" - он спрашивал беспомощно. Память о хлебе, выхлебанном с водкой, ходила горлом, вверх-вниз по кадыку, укрытому бородой.
Трезвая, я бы смолчала, но теперь, слизнув горькие капли, я заглянула прямо в сетчатые глаза. "Есть кое-что, в чем я не призналась на исповеди, то, ради чего я живу, ради чего стоит жить". Отец Глеб молчал настороженно. Красноватые сетчатые глаза собирались - набросить. Я рассказывала о том, что когда-то давно, в самом начале пути, когда мы, задернув шторы, принимали решение, муж рассказал мне об отце Валериане, о его маленьком храме, полном теплотой. Теплота облекалась в слова, напоенные правдой, и это - единственное, ради чего стоит городить. "Ты хочешь сказать, в этих словах - вся полнота, конечно, я понимаю..." - он откликнулся тихо и недоуменно.
"Нет, - я перебила решительно, - теперь, когда прошло время, я знаю другое. Может быть, вы и правы, называя смерть жизнью, потому что так - для вас. Для меня - по-другому. Люди не ворЛны - в одно перо не уродятся. Здесь, пока живу, полнота - многослойна. Нет теплоты без холода, сладости без горечи. Я это знаю потому, что слышу другие слова". Снова, как будто понимая, отец Глеб усмехнулся. В его усмешке просияла Митина ненависть - родовой признак поколения. "Это - бесовщина", - он дернул шеей, словно принял решение. Не отрывая глаз, я протянула руку и взялась за ломти.
Всеми пальцами, держа руки над тарелкой, я рвала хлеб в мелкие клочья и, дорвав, полила водкой, стоявшей в стакане. Отвратительный запах водочного крошева ударил в нос, и, обернувшись к стойке, за которой стоял официант, носивший травленую кожу, я спросила ложку. Официант приблизился и протянул. Примерившись, я черпнула поглубже и, не дыша, пихнула в рот полную. Обжигающая похлебка опалила внутренности и потекла мелкой, тлеющей дурнотой. Ложку за ложкой, почти не давясь, я носила в рот и, не дыша, загоняла в желудок, как загоняют свиней - в клеть. Проглотив последнюю, я оттолкнула. Наблюдавший из-за стойки присвистнул коротко.
"Вот и хорошо, теперь вы будете, - перемогая отвращение, я облизывала ложку, - всегда... когда потреблять... будете помнить... нас, - отложив ее, я махнула свободной рукой за Неву. Вспухший язык лез в горло. - ...Потому что нельзя - когда не помнишь, когда нет памяти, ни служить, ничего, заново не начинают, нельзя как ни в чем не бывало, потому что, - смеясь, я грозила неверным пальцем, - грехи не пускают... Как это там, не мир, не мир - но меч..." Пьяный локоть соскользнул со стола и впился в ногу. "Ох, дает, девка, веселая, твою мать! - официант пристукнул о стойку пустым стаканом, как каблучком. - Не каждый мужик... чтобы водку с хлебом! Ей-богу, в первый раз!" - он качал головой восхищенно. "Пошли отсюда, скорее", - отец Глеб тянул из-за стола. Я держалась за край, боясь отцепиться. "Не бывает - вы-бо-роч-но, одна теплота... вы... а все другие... черт бы вас..." - я бормотала несвязное, пока он тянул меня к выходу.
Холодный речной ветер ударил в губы. Глубоко вдыхая, я держалась за поручень. Сознание возвращалось. Сквозь муть, ходившую в теле, я стыдилась пьяной выходки. "Ладно, - я заговорила примирительно, - ладно, квиты, думайте как хотите, может, я и вправду..." - "Ты понимаешь, что ты сейчас наделала?" он говорил нежно, словно утешая. Волны, подбивавшие пирс, росли за его спиной, как крылья. Деревянный настил качался неостановимо. С трудом я удерживала равновесие. Слегка растопырив руки, отец Глеб стоял на краю и глядел сияющими глазами, как будто за моей спиной, невидная в речном тумане, дрожала восторженной рябью неоглядная толпа. Спиной к толпе, я стояла, брошенная на суд и милость его лучезарных, инквизиторских глаз. "Ты - ведьма, - он говорил с пьяным наслаждением, - то, что ты сделала, - отказалась от нашего причастия, потому что такие, как ты, причащаются по-другому: наоборот, это - ваша черная месса". "Вы сумасшедший?" - выпустив поручень, я отступала медленными шагами.
"Толкнет, сбросит, не найдут, - короткие мысли, одна страшнее другой, бились и исчезали, падали на дно, - сумасшедшим - потакать, во всем соглашаться, вот оно зачем - на вокзал".
"Черная месса, что значит черная месса, я не понимаю", - оттягивая время, я бормотала, не подымая глаз. Дрожащими, сведенными пальцами, вытянув вперед руки, он крошил и крошил невидимый черный хлеб: "Вот так, вот так, не вино водка, не вынутые частицы - хлебные, вырванные куски..."
"Если сейчас он сделает шаг, только шаг, ко мне - я смогу", - примериваясь и содрогаясь от ужаса, я думала о том, как столкну его с пирса - вниз. Он говорил и торопился, задыхаясь: "То, о чем ты говоришь, - гордыня. Каждый из нас отвечает за себя, только за себя, никто не имеет права - чужую ношу. Бог знает сам, что и на кого возложить", - сиповатым голосом, звучавшим как надтреснутая тарелка, он бормотал, не останавливаясь. Едва прислушиваясь к словам, я следила холодным, внимательным, трезвым глазом: только шаг. "Ты, ты должна думать о муже, жена, все остальное - грех, - переложив дыхание, как штурвал, он мотнул головой за реку, где, невидный за ночным туманом, лежал вывернутый к небу кирпичный крест. - Иначе кончится плохо, так плохо, как даже ты не можешь себе представить, но потом, когда оно кончится, не смей говорить, что я - я не предупреждал тебя, - глаза сияли вдаль, поверх, туда, где в темноте и тумане мелкой речной рябью дрожала покорная толпа. - Представь, ты видишь двоих: мертвых, их обоих, - я-то вижу - ты бросаешься к мужу, потому что Бог един, и Он соединяет, соединяет на смерть! - Рукой в небо, сияя глазами, как звездами, он говорил о царстве смерти и смирения, в котором есть Бог и мы, и нет других. - Перед лицом смерти нет другого выхода, ты должна, добровольно, потому что, если не покоришься, Бог терпелив, но терпение Его на исходе!" Вера, бившаяся в надтреснутом голосе, терзала меня. Явственно и вдохновенно, словно время сделало гигантский шаг, он прозревал меня стоявшей над двумя гробами и, вглядываясь неотрывно, пронзал мое сердце. Медленный ужас подымался из глубины желудка. Он имел вкус спирта, как будто я сама, мое несмиренное тело исходило перебродившим соком - пропитывать чужие официантские куски. Запоздало, так, будто ничего нельзя поправить, я думала о ловушке, в которую загнала себя: ради истовой веры, во славу последнего, смертного доказательства, которое одно должно расставить по местам, он пойдет на все, перешагнет беспощадно. На пустом пирсе, удерживая тяжелую голову, я отступила на последний шаг. "Скажите, а вам никогда не приходило в голову - все рассказать ему?" Я назвала мужа по имени, и отец Глеб понял.