По лестнице я спускалась со спокойным сердцем. Плановая встреча прошла без осложнений. Следующая - через год.
Выйдя из института, я направилась к метро. Нырнув под аркаду Гостиного, я пошла вдоль витрин, не заглядывая. Легкость уходила из сердца. "Как же я устала", - ежась, я думала о том, что надо же и развлекаться, как люди. Люди выходили из дверей, несли увесистые покупки. Что-то веселое вступило в душу, и, свернув, я вошла в универмаг. В этот час очередей не было - дневной дефицит успели распродать. Сонные продавщицы стояли за прилавками, раздумывая о своем. Может быть, они грезили о вечерней свободе, которая наступала для них со звонком. По правую руку размещался отдел готового платья, куда, помявшись, я вошла. Готовые платья я не покупала никогда. Не то чтобы я заранее считала, что в этих отделах для меня нет достойного. Так уж сложилось: то не было денег, то времени - стоять в очередях. В общем, если не считать заграничных подарков мужа, я носила то, что шила сама.
В отделе покупателей не было. Продавщицы, одетые в одинаковые халатики, стояли в стороне - стайкой. Платья, распределенные по размерам, висели бочком, на распялочках. Их было много - сто, двести, - больше, чем сулил мне Митя по числу будущих, полных счастьем, американских лет. В этом отделе счастья хватало на многих. Оглядевшись, я растерялась. По правде говоря, я не знала своего размера. То есть, конечно, знала, но европейский - шила по "Бурде". Обдумав и решившись, я приблизилась. "Простите, - я обращалась вежливо, - дело в том, что моя родственница, из другого города, - для пущей достоверности я представила Верочку, - она попросила меня купить, но размера не сообщила, немного полнее меня..." Девушки не удивились. Оглядев, они предложили мне выбирать и мерить, потому что размеры-то проставлены, но никогда не скажешь заранее, насколько соответствуют. "Зависит от лекал", - они объяснили туманно. Вообще говоря, я удивилась. Европейские размеры ни от чего такого не зависели. Собирая мужа в дорогу, я писала на бумажке точные номера и давала описание необходимого: ткань, цвет, отделка, фасон. Привезенное подходило. Поблагодарив, я пошла вдоль рядов. Прикинув на глаз, я вытянула из строя первое. Загадочный номер, мало что говоривший, стоял на ярлыке. Войдя в кабинку, я надела.
Странное существо глядело на меня из примерочного зеркала. Нелепый, приземистый манекен, словно вырубленный топором, на котором, сморщенное кривыми складками, висело безразмерное платье. Девушка-продавщица заглянула, слегка отодвинув шторку. "Попробуйте поменьше и другой рост", - она посоветовала, оглядев равнодушно. Раз за разом, я пробовала новые, каждый раз надеясь. Горестный манекен отступал на шаг и оглядывал с отвращением. Отчаявшись, я сняла последнее. "Ну, как, не подобрали?" - продавщица обратилась устало. "Не знаю, как-то все, мне кажется, ей не понравится", - я отвечала, продолжая нелепую выдумку. "Она у вас из какого города?" Растерявшись, я назвала Верочкин. "Господи, да возьмите что попало, лишь бы не малЛ, там у них... - она махнула рукой на всю огромную страну, - вы бы видели, что они здесь хватают", - продавщица говорила доверительно, осматривая мой женевский плащ. "Да, да", - я кивнула и направилась к выходу.
Спустившись в метро, я дошла до скамейки и села. Развлечения не получалось. Невесть почему я вспомнила песню про коричневую пуговку, которую мы распевали в детском саду: "...а пуговки-то нету у левого кармана, и шиты не по-русски короткие штаны, а в глубине кармана патроны для нагана и карта укрепления советской стороны!" Раздраженно я думала о том, что и песенка, и Митины платья, и отец Бернар - все ни при чем: из другой оперы. Здесь - все не так, все по-другому, шито по-русски. Те, за камерами, совершенно правы: любой шпион, посетивший Гостиный, легко преображается в местного. "Тихо, - я приказала себе, - тихо, если так, значит - верно и обратное: любого легко преобразить в шпиона, переодев". Пожав плечом, я вспомнила рассказы мужа о стилягах: ловили на Невском тех, кто одет в заграничное. Теперь я понимала логику. Снова горел огонь под треногой, снова вырастали облитые отсветами фигуры, шевелившие баграми растопленную тьму. Новый стержень, похожий на длинный багор, ложился в мои руки. Все собиралось, играло в свою игру, ловило на соответствиях. Высокий ректорский кабинет, в который я входила аспиранткой, снова вставал предо мною. Расстегнув плащ, я ощупала заграничное: прежде чем стать ректором, он ломал людей, а значит, оглядев и приняв за шпионку, он должен был сломать и меня.
Господи, зачем я так, с отвращением я думала о том, что в моей голове сидит отвратительный механизм, похожий на снегоуборочный комбайн. "Вот, в детстве, хотела дворником - пожалуйста, все - в одну кучу". Куча грязноватого снега, собранного от кромок, лежала вдоль моей дороги. Усмехнувшись, я подумала: "Этот снег, пожалуй, постарше прошлогоднего". Опасливо оскользая и погружаясь в прошлое, уходящее дальше непойманных стиляг, я шла вдоль намерзшего тротуара и слушала собственные слова, произнесенные в ректорских покоях - скороговоркой: имя, фамилия, тема, срок защиты, нет, остановившись, я сказала, нет, это сейчас, когда их смели' в ком: нетронутые, они звучали по-другому. В разных дверях, из которых не было обратного выхода, эти слова, в тот миг звучавшие правильно, произносили другие губы, холодевшие в тоске. Тоска заносила мое сердце, забрасывала комьями снега, гремела прикладом. В этой тоске я думала о том, что на будущий год снова, как ни в чем не бывало, мне придется войти в высокую комнату, и ректор поднимется ко мне от стола. Плача от унижения, я думала о том, что в этой огромной стране, на которую махнула рукой продавщица, ни от чего нельзя защититься. Любая защита становилась безобразной, как их безразмерные платья; она имела обратную сторону - выворачивалась наизнанку наскоро заделанными швами.
Неостановимо, словно комом сорвавшись с ленты, падало то, что говорил отец Глеб: в университете показывали камеры, учили распознавать и ловить шпионов. Господи, я думала, какие такие шпионы, в нашем-то метро, среди пассажиров, становящихся легкой задачей. Все - одного поля: и Лавриков, и отец Глеб. Научился и пошел работать - в Кресты. Ком плюхнулся и распался: или я, или они. Вместе нам не ужиться. Нет, так нельзя, разве можно, чтобы не доверять никому. Что из того, что я - здесь, а не там, где вырос отец Бернар. Под сердцем, под желудком, в пустом, обессиленном теле, словно распяленном над огромной треногой, горел негасимый огонь. Они, которым я не верила, стояли надо мной в отсветах жирного пламени, шевелили двойными баграми, погружая по рукоятку. Тоска по Мите, застывшая черной смолой, вскипала в котле. С ним одним я могла без утайки.
Едва не застонав от тоски и боли, я вжалась в жесткое сиденье. Давние Митины слова - "Если этот народ желает излечиться, от таких, как я, он должен избавиться" - стучали в висках. Не механизм, похожий на снегоуборочный комбайн. Я думала о себе, как о зараженной почве, усеянной крупяными зернами. Их сыпали пакетами и горстями, швыряли со всех этажей. Те, кто швырял, не выглядывали в окна. Им нечего было опасаться: мертвые, разбросанные по земле, эти зерна никогда не должны были прорасти.
Только теперь, оставшись совершенно одна, я поняла, как случается по Слову, когда мертвое и смердящее начинает оживать. Оно само выбирает почву, шевелится в глубине, прорастает чужими грехами. В тоске и ужасе я думала о том, что защиты нет, теперь - моя очередь, потому что, мертвые, они выбрали меня.
На жесткой скамье я сидела оглушенная. Распахнув сумку, я достала клочок бумаги и написала мелкими, совершенно шпионскими буквами: "Пожалуйста, позвоните мне". Написала и сложила так, как складывал Митя.
Пластилина не было. Пошарив, как шарил отец Глеб, наученный в университете, я нащупала чужой изжеванный шарик: шпионскую жвачку, налепленную на край. Преодолевая отвращение, я размяла в пальцах и, приложив к изнаночному краю скамьи, прилепила намертво.