Литмир - Электронная Библиотека

Это утверждение удивило меня. Раньше, приводя литературные характеристики героев, он напирал на описание внешности. "Прежние писатели относились к лицам с особенным вниманием, взять хоть Достоевского: скупой и точный штрих - и, кажется, образ готов. Современные этим порядком пренебрегают". Теперь, словно отказываясь от литературных суждений, он произнес длинную речь, из которой следовало, что священники глубоко переживают каждое слово службы, для меня же - человека случайного - многое из того, что происходит в церкви, остается закрытым. Снова, как в дни моего рискованного крещения, мне предлагалось научиться видеть другое - то, что крылось под оболочкой: в глубине.

Я пыталась объяснить ему, что в этой усталой простоватости не вижу ничего дурного. Вспомнив о своем, я призналась, что мне приятно считать священников обыкновенными людьми, которые обсуждают друг с другом семейные дела. Не умея выразиться яснее, я говорила о том, что в этой обыденности больше надежды и покоя, чем в сияющей и рассерженной истовости. "Да, может быть, я чего-то не вижу, но их сияние - оно тоже застит, мешает им видеть меня". - "Священник не психоаналитик, тебя ему видеть незачем", - муж объяснял, что священник и не должен, он и говорит-то не от себя. "Знаешь... - Мысль, пришедшая мне в голову, поразила меня: - Тогда я вообще не пойму, зачем: если не от себя, если меня не видят - мне-то зачем идти? Я могу и напрямую". - "Такие, как ты... Те, кто может напрямую, все эти ваши разговоры - блеф. Не выходит! - С каждым словом его раздражение крепло. - Может быть, таким, как ты, священник не нужен, но другим..." Другие поднимались по эскалатору мне навстречу. "Если эти другие однажды придут, они придут к обыкновенным священникам, - невесть почему, я говорила уверенно, - и именно с обыкновенными, - на этом я настаивала голосом, - со своими они найдут общий язык". - "Если твои обыкновенные придут, они придут не к священникам, а за ними", - муж сказал в сердцах. Он высказался неосторожно. Мне захотелось поймать его на слове - если так относиться к обыкновенным людям, как же можно надеяться на их исправление? Впрочем, муж и сам понял: "Ладно, это я так, обыкновенные ни при чем". "Вспомни, - возвращаясь к прежнему, я кивнула на стеллаж, - старец Зосима, не было никакого сияния - в его глазах".

Мой последний довод неожиданно возымел действие - муж полез за книгой. Я ждала терпеливо, пока он найдет. Судя по всему, мои слова подтвердились: полистав, он отложил недовольно. Кажется, Достоевский, на которого он любил ссылаться, на этот раз не убедил. Посчитав спор исчерпанным, я заговорила о женщине, украшавшей себя вязаными розами. "Если бы ты встретил такую на улице, у тебя не было бы сомнений, но там, в церкви... Этих женщин надо лечить". "Они и лечат. И этих женщин, и всех других", - прекращая разговор, он вышел из комнаты. Я помню, как он уходил тогда, помню его спину в проеме двери...Я очень ясно помню, как, не умея увидеть своего будущего, я подумала: уж ту-то, убранную розами, надо точно лечить в стационаре.

На следующий день я осталась дома и, вспоминая прищуренные глаза и весь разговор, показавшийся мне неприятным, не находила себе места. Поразмыслив, я поняла причину беспокойства. Она крылась в решительном нежелании мужа хоть в чем-то положиться на внешность. Само по себе это вряд ли могло внушить тревогу, однако за одной решимостью крылась другая: сам себя он выводил за рамки литературы, подталкивая к этому и меня. Надежный порт, где мы - в течение нескольких лет нашей общей жизни - стояли друг подле друга, сменился шаткой лодчонкой, в которой теперь я оставалась в одиночестве. Закрывая глаза, я видела - муж стоит на другом берегу и протягивает руку, но я - я не могла разглядеть его пристани, скрытой в темноте и тумане. Он уходил от меня все дальше и дальше, и, вглядываясь в туман, я чувствовала, как тревога, вошедшая в меня после крещения, крепла и возвращала к скрытому, к тому, в чем даже себе я боялась признаться.

Только через месяц я снова решилась съездить в Никольский.

С вечера, собираясь на литургию, я опять слушала Галича. С некоторых пор я делала так всегда. В моем сердце зрела странная и еретическая мысль: не умея различить новую пристань, я силилась - не отступаясь от литературы - найти другую, подходящую форму, способную стать временными мостками, ступив на которые, я прошла бы несколько шагов, приближающих к церковному невидимому. Проще говоря, мне хотелось соединить глуховатый голос моего прошлого, поющий под гитарный перебор, с другим, который казался его подобием. Каждый раз, слушая поминальные записки, поданные на ектению, я размышляла о том, каким образом подступиться к этому соединению. Требовалось найти еще один - решающий - признак (для выявления общности одной глуховатости мало), но мысль моя оставалась неясной и шаткой. Тогда я даже не знала того, что поминальные записки приносят в алтарь вместе с просфорами, и священники, поминая написанные в них имена, изымают из просфор частицы хлеба - одна частица за одно имя.

Не помню, что задержало меня, но в тот раз я сильно опоздала: великая ектения прошла. Под тихий голос, склоненный над книгой, из боковых врат уже выходил дьякон - поминать. Поворотившись лицом к алтарю, он начал чтение. Поминальные записки были длинными. Не больно прислушиваясь к именам, почти неразличимым в возгласах невидного хора, я мысленно представляла людей, вызываемых из небытия этим слабым и монотонным голосом. Они шли и шли мимо, но не бесконечными колоннами, а как будто небольшими группами, каждая длиною в записку. Снова, словно кто-то толкал меня под руку, я думала не о вечной жизни, а о смерти, выпавшей на долю каждого из них. Их смерть была общей, и именно мысль об этой общности навела меня на другую. Я вдруг представила себе сами записки, которые дьякон вынимал из кармана, но увидела их не разными бумажками, заполненными от руки, а страницами, напечатанными на машинке. Прежде я как-то не догадывалась представить себе эти строки напечатанными, но теперь, когда, словно поднимаясь из глубины, в мои уши вступило вчерашнее: "Мы поименно вспомним всех, кто поднял руку...", я вдруг увидела подписи, стоявшие в правом нижнем углу каждого листа. Подписи под расстрельными списками. Черные и размашистые, они выступили вперед, словно огненные буквы - из белой стены. Этих - подписавших - уже не было в живых, они ушли от своих оставленных на земле каракуль, но старушечьи руки, теперь писавшие за них, из года в год заносили их имена в свои поминальные списки.

Я слушала нескончаемый перебор и думала о том, что здесь, на моих глазах, теперь уже руками истовых старух, убитые и убийцы снова мешаются - так, что теперь уже не разделить... Господи, подают-то одинаково - за всех. Ужас, проникающий в кровь, бился под моим сердцем гитарным перебором. "Все одной зеленкой мажутся, кто от пуль, а кто от блох..." Теперь я слышала совершенно явственно. Вот оно... Словно они сами были убитыми, старухи брали на себя прощение убийц. Живые, они не имеют права, - мысль выгнала меня прочь - за стены. Эти старухи берут на себя роль мертвых. Никого не замечая вокруг, я бежала домой. Мне надо было додумать.

Добравшись до дома, я взялась за уборку - так думалось легче. Складывая стопкой институтские конспекты, разбросанные по столу, я наткнулась на развернутые таблицы по анализу хозяйственной деятельности. Эти бесконечные листы я привыкла заполнять. Всмотревшись, я усмехнулась и вырвала лист из блокнота. В качестве исходного напрашивалась воля старух: дьяконов я сочла простыми исполнителями старушечьей истовой воли. По-старушечьи выходило так, что мертвые составляют общность, не подлежащую разделению. Я уже занесла руку, но поняла, что живые - подлежат. Значит, старушечья посылка ведет в тупик: любая аналитическая таблица начинается с разделения. Хочешь не хочешь, надо делить и мертвых. Убитые и убийцы - я воспользовалась готовым. Тут я вспомнила о своей семье - о тех, кого не коснулось, а значит, мои мертвые стояли особняком. На секунду задумавшись, я их исключила: учитывая малое значение множества, эта погрешность была статистически допустимой.

11
{"b":"72900","o":1}