Хорошо припоминаю, что, получивши Каноник и Евангелие, я вторую половину воскресения, - первого воскресения из 40-дневного сидения в ДПЗ провел в бодром настроении. Я занялся чтением Евангелия и молитвой. До сего в ДПЗ я мог молиться кратко, прочитывая лишь наизусть заученные молитвы. Теперь я прочитал Акафист Иисусу Сладчайшему, а вечером Канон Божьей Матери и все вечерние молитвы. И легко, легко было на душе. Молитва в ДПЗ доставляла мне величайшее утешение и подкрепляла. Только там я познал истинную молитву и молился всегда так, как именно нужно, чтобы молитва доставляла успокоение и духовно удовлетворяла. Тяжело, тяжело сделается на душе: слезы не держатся в глазах; станешь молиться, никак себя не заставишь вникать в смысл читаемых слов молитвы; какая-то как бы невидимая сила отталкивает тебя от молитвы; и в руках и в ногах ощущаешь как бы тяжесть, усталость и боль, в голове кружение. Но все это стараешься преодолеть, и мало-помалу молиться становится легче, а потом молитвой совсем увлечешься, забудешься и даже кончать ее не хочется. И уходишь с молитвы успокоенным, ободренным, с надеждой на все доброе, без всякой боязни смерти и мучений, с забвением о семье, со свалившимся с души камнем; как будто никакой беды тебе и не предстоит.
Скоро Каноник оказался не в состоянии меня духовно удовлетворять. Подошла суббота. Захотелось отправить всенощную, и пришлось это сделать пением лишь знакомых церковных песнопений. Долго я боролся с боязнью не только не получить, но и затерять иерейский молитвослов в случае пересылки его из дома ко мне по моей о сем просьбе. Наконец, желанием иметь его была побеждена боязнь; на риск написал, и к своей радости, через неделю получил. Слава Богу, теперь я стал совершать и всенощную, не только все выпевая, но и вычитывая; всенощная выходила почти самой настоящей - уставной и обедница недурной. В иерейском молитвослове я отыскал ектении [19] о избавлении во узах сидящих, и чтение их доставляло мне опять большую радость и отраду. Раз или два в течение дня я прочитывал их за разными дневными молениями своими. Так прошло воскресение первое. На другой же день - в понедельник я столь же неожиданно получил первую передачу из дома. Я почти не надеялся получить передачи из дома во время своего сидения в качестве смертника. Кажется, вполне логично я рассуждал, зачем Советские власти разрешат подкармливать домашней провизией тех, коим не ныне-завтра предстоит смерть; для наибольшей питательности могильных червей разве... К тому же рассчитывал, что о переводе меня на Шпалерку домашние еще не узнали, а если и узнали, то передачу смогут переправить мне сравнительно не скоро. Но часа в 4-5 дня, в совершенно необычное для передач время (как оказалось впоследствии), незаметно, неслышно подошедший к камере отделенный надзиратель открыл дверь и спрашивает меня о моем имени, отчестве и фамилии и отдает узелок с передачей. Какая радость охватила все существо от этой немой, но и многоречивой в то же время, весточки от людей жизни. Значит не совсем еще я умер для мира; с ним связи еще не порваны; хотя через вещи, вначале только знакомые, а впоследствии ставшие родными, можно сноситься с семейными. Думалось, хотя и не уверенно, что и домашние посылкой этой свидетельствуют мне, что они знают о том, что я еще жив и не расстрелян. Я был почти уверен, что домашние, привыкшие за прежние мои сидения в разных тюрьмах, к величайшей осторожности при передачах, не положат никакой записочки, тем более в первую передачу, но страстное желание иметь ее превозмогало над соображениями разума о невозможности ей быть там, и я с неудержимой энергией и удивительной внимательностью отыскивал ее. Но и не найдя записки, я был несказанно рад самой передаче.
Самые суеверные люди - это так называемые безбожники. При своем неверии они очень боятся всяких несчастий жизни. Зная хорошо по всякому опыту, что далеко не все в жизни зависит от сил самого человека и что этих последних далеко недостаточно для творения жизни, они жизнь и удачи в своей работе обуславливают разными случайностями, совпадениями и т. п. Я далеко не суеверен, но постоянная мысль о возможной близкой смерти и, конечно, боязнь ее в форме расстрела и меня на Шпалерке сблизила с приметами. Понедельник первый понедельник подсмертного бытия оказался для меня радостно-приятным, значит, - по примете - и вся неделя должна быть доброй для меня. И что же? Во вторник новая приятная неожиданность.
Лежу я на койке с бесконечными смутными мыслями, гаданиями: расстреляют или нет. Вдруг открывается форточка в двери и слышится голос: "Приготовьтесь идти в ванную". От полной неожиданности такого приглашения я не сразу понял, что мне предлагается. Переспрашиваю, и только тогда усваиваю смысл. Как приятно было помыться. Ведь за все время более чем месячного тюремного жития только однажды и то плоховато мылся. Но не эта приятность была приятна; отрадно было хоть на несколько минут отрешиться от своего одиночества; думалось, что в ванной комнате я увижу хоть какое-нибудь человеческое лицо, перекинусь парой-другой слов. Но где ванная? Как к ней поведут? Собрался, жду. Через полчаса щелкает замок, открывается дверь и дежурный выпускает меня. Показывает на лестницу: спускайся-де вниз. Все это проделывается молча с обоих сторон. Внизу ждет меня другой надзиратель-банщик. Кругом ни души, впереди тоже никого не видно, кроме одного, уткнувшегося в свои дела-бумаги. Сидят на перекрестках - углах лестниц надзиратели. Назад оглядываться стесняюсь, дабы не получить какого-либо неприятного замечания. Тихо и жутко. Только стук от ног, ступающих по чугунному полу, гулко раздается эхом. Ведет меня надзиратель долго и далеко. Что-то я у своего проводника-банщика, самое безразличное и неважное, спросил. Он, оглядываясь кругом и назад, неохотно и односложно промурчал мне. Несколько раз потом я ходил с этим проводником в ванную и весь наш разговор с ним ограничивался лишь моим вопросом о том, мылся ли и когда владыка митрополит, и лишь однажды сказал мне, что наше дело, по сообщению газет, передано во ВЦИК.
Доводил банщик до отделения, где подряд было расположено 5-6 одиночных камер с ванной и душем. Впустивши, запирал ванную на ключ и оставлял мыться в одиночестве, как и сколько угодно. Я ни разу не замечал, чтобы он подглядывал в дверной глазок, и тут находящийся, за моим поведением в ванной. Спасибо ему за это, что он не смущал и не тревожил хотя во время мытья. Ванная - очень хорошая. Мылся я в ней всякий раз с удовольствием. Как будто я не в тюрьме, отправляя эти общеобывательские операции. Через неделю меня снова пригласили в ванную. Ну, думаю, это хорошо: ванная каждую неделю. И в дальнейшем более или менее регулярно ванная предоставлялась. Возвращались мы в камеру с банщиком так же тихо и сумрачно, как и шли.
Сколько раз мне хотелось увидеть кого-либо из своих в этих путешествиях; но никого не видал. Только в последний раз я встретил по пути из ванной идущим туда Богоявленского и мог даже расцеловаться с ним. Но это было уже в день отправления нас во 2-й исправдом. Шпалерка встретила нас мрачно и подозрительно, выпроводила же, побаловав на прощание доброй ванной.
Итак, начавшееся в понедельник доброе настроение поддерживалось и во вторник. Я разохотился к дальнейшему. Среда, четверг - ничего, все обычно. Примета как будто не оправдалась. Пятница. Но в пятницу я получил великую радость.
В пятницу, я с половины дня, стал ожидать передачи, рассчитывая по примеру понедельника и по образцу других тюрем, что мне ее принесут в камеру и среди дня. Но часы шли, а передачи все не было. Мрачные мысли поползли в голове. Да будет ли передача? Быть может, лишь первую передали и то в виде исключения, а последующие не допускаются. Не разрывается ли связь с миром и через передачи, как ее не допустили мне через письма? С такими мыслями я пробыл до 10 часов вечера, когда щелкнувший дверной ключ возвестил мне о приходе кого-то. Входит надзиратель и приглашает идти за передачей. Куда идти? - вниз, в комнату отделенного, где раздача передач. Радостный, с сильно бьющимся сердцем, бегу. Вхожу в комнату отделенного в надежде встретить кого-либо из своих. Но в комнате, кроме отделенного - ни души. На полу громадный ворох оберточной бумаги от уже разобранных передач. На прилавке кучей, беспорядочно, сложены всякие продукты. Спрашивают мою фамилию, дают книгу для расписки в получении передачи. В книге только одна строка с моей фамилией открыта, а что выше и что ниже ее, закрыто бумагой, так что видеть росписи и фамилии других получателей совершенно нельзя. Впоследствии появилась даже папка с отверстием на одну строку для росписи в ней получателя. Абсолютная изоляция простиралась сюда, чтобы подчеркнуть наше полное одиночество и тем отягчить и без того нерадостное положение смертника. Передачу дают мне сложенную в самом безобразном, хаотичном беспорядке; не только все изрезано, измято, запачкано, но сброшено на скатерть как и куда попало. Но разбираться ли в этом?.. Не передают ни одного клочка, не только белой простой бумаги, но даже и советской газеты.