- Эх, Ханмурад!... Думаю, не от хорошей жизни. Вон ты. По своей воле который год в гачагах ходишь?
- Я из-за царя в гачагах, - сердито бросил Ханмурад.
- А он, может, из-за шаха. Невелика разница...
- Я никогда не нападал на женщин! Не трогал бедняков...
- Это все так, сынок, это так, - крестьянин не спеша отер тряпицей лицо. - В каждом деле и честные есть, и нечестные...
Послышался конский топот, и вошел мой отец. Лицо у него было встревоженное.
- Ты что ж это караван в пути оставил? - с улыбкой спросил Ханмурад, поздоровавшись с ним как со старым знакомым.
- Да... Дело было. Пришлось свернуть, - неохотно ответил отец.
- Ну дела есть дела... Сестрица, - Ханмурад отвернулся к маме. - До Горуса всего ничего. Опасности нет. Мы вас теперь оставим.
- Счастливо тебе, сынок, - ласково сказала бабушка Фатьма. - Да пошлет тебе аллах долгую жизнь!
Ханмурад и его товарищи ускакали, но всю остальную дорогу я думал только о Ханмураде. Ведь это тот самый гачаг, про которого рассказывала мама, это он подарил маме кольцо - мама его никогда не снимала, - встретив их с папой в ущелье Пирагбулаг, молодых, красивых, счастливых... Жизнь этого человека была для меня загадкой, тайной. Возник откуда-то из глубины степей и канул в них, исчез, растворился. Какой живет в своем необычном, таинственном мире, что ждет его впереди?... Папа скакал обок фаэтона и угрюмо помалкивал. Когда фаэтонщик в подробностях рассказал ему о нашей встрече с иранцами и геройстве дяди Нури, он только усмехнулся, мельком глянув на дядю. Если бы Нури не был так упрям, если бы, послушав старшего, поехал по людной дороге, никакого геройства показывать не пришлось бы.
Зато я нисколько не жалел, что мы поехали степью. Ведь иначе не было бы ни нападения, ни перестрелки... Иначе Ханму-рад со своим отрядом не явился бы нам на помощь и, я, может быть, никогда не увидел бы этого человека. Не узнал бы, какое у него бледное красивое лицо, как весело умеет он улыбаться, не увидел бы его чохи из вишневой диагонали, и десятизарядного маузера в кобуре из красного дерева. Ханмурад ускакал, на папу и на дядю Нури не хотелось даже смотреть, такими они казались мне серыми, обыкновенными... Я ощущал - что-то похожее испытывает и мама, и потому, как ни хотелось мне этого, не стал расспрашивать ее о Ханмураде.
У въезда в Горус, маленький горный городок, фаэтонщик увидел несколько стреноженных коней и остановился. Два парня, лежавшие на траве возле коней, вскочили и подбежали к нам. На них были куртки и брюки из домотканой шерсти, бухарские папахи и винтовки с патронташами.
- Ахмедали! - окликнул дядя Нури широкоплечего светло волевого парня. - Давно вы тут?
- Еще как давно! Если б вы еще задержались, навстречу поехали бы. Думали, не случилось ли чего...
- И случилось!... - Дядя Нури самодовольно усмехнулся. - Пришлось вступить в перестрелку! Иранские гачаги!
- Эх! - досадливо воскликнул второй парень, худощавый и черноволосый. - Знать бы!...
- Ничего! Мы им и так дали жару! Сперва я одни чуть ли не час перестрелку вел, потом Ханмурад со своими подоспел. Главаря их я подстрелил. А под другим коня ранил! Если бы не дети на жаре, без воды, мы бы всех их перебили!
- И сколько их было?
- Восемь человек!
Гаджи только вздохнул в ответ.
От Горуса дороги уже не было - только тропа. Папа рассчитался с фаэтонщиком. Тот свернул в город, чтоб переночевать в каравансарае, и мы, поразмявшись немного, стали пересаживаться на коней, которых привели Гаджи и Ахмедали, посланные дядей Айвазом. Ахмедали подвел бабушке гнедую кобылу под казацким седлом с подушкой сверху, взялся одной рукой за стремя, другой за узду.
- Садись, тетя! - Ахмедали приходился дедушке Байраму дальней родней, поэтому говорил бабушке не "ханум", а "тетя".
Мне правилось, как бабушка садилась в седло. Куда девалось вдруг ее брюзжание, ее страх перед дядей Нури, она сразу подтягивалась, становилась молодой, ловкой...
И сейчас, сунув ногу в стремя, она с непонятной мне легкостью мгновенно оказалась в седле.
Гаджи подвел маме жеребца под новым английским седлом.
- Садись, сестрица! - Гаджи тоже приходился родней дедушке Байраму и вместо "Ягут-ханум" запросто говорил маме "сестрица".
Потом Ахмедали, наклонившись с седла, взял меня, посадил впереди, Гаджи подхватил на руки Махтаб, и по извилистой тропе мы стали подниматься в горы.
Я сидел впереди Ахмедали и, покачиваясь, думал о том, что где-то здесь, в этих недоступных горах Гачаг Наби с боевыми соратниками совершал бесчисленные подвиги.
С "Кривой скалы" взмыл в небо орел и сделал круг над Горусом.
- Можешь достать его пулей? - спросил я Ахмедалн, пока зыкая на орла.
- В орлов не стреляю, братик.
- Почему?
- Смелая птица. А стрелять в смельчака рука не поднимается.
- А как же Гачаг Наби? Он был храбрец, а его убили. Правда, не в бою... В бою Гачага Наби никто не победил бы.
- Почему? И ему приходилось уходить от погони. Но храбрец, он всегда храбрец. И когда терпит поражение.
Ахмедали стал негромко насвистывать мелодию песенки о Гачаге Наби, потом сдвинул на лоб папаху и запел в полный голос:
Бозат мой, стоять будешь в теплой конюшне,
Бархатной покрытый попоной.
Золотые набью тебе подковы
Только вынеси меня живым из боя!
Я слушал и не отводил глаз от "Кривой скалы". Мне все казалось, что скала, когда-то укрывшая Гачага Наби, не просто скала, а странное живое существо, приговоренное к вечному молчанию в вечерних таинственных сумерках.
- Ахмедали, ты когда-нибудь убил хоть одного человека?
Ахмедали рассмеялся.
- Убивать не приводилось, а ранить однажды ранил.
- Пулей?
- Нет, кинжалом.
- А как, как?...
Ахмедали улыбнулся:
- Заспорили раз тут с одним, я выхватил кинжал да в бок ему!... Только он ничего, не помер. Вон на рыжем коне сестренку твою везет.
- Гаджи?!
- Ага. Не веришь, у самого спроси. - И он, тронув ногами коня, подъехал ближе к Гаджи.
- Дядя Гаджи! Правда, что Ахмедали ударил тебя в бок кинжалом?
- Было дело... - Гаджи улыбнулся. - А ты спроси, сколько я в него пуль всадил.
Я обернулся, ошарашенно глядя на Ахмедали.
- Какое там всадил? Так кожу поцарапал...
Начинало темнеть. Мы медленно тянулись вверх по тропке над пропастью. Но вот надвинулась туча, стемнело, и начало моросить. Не видно стало ни зги, но лошади шли спокойно. Когда, обогнув гору, мы выехали на плоскогорье, мама пришпорила коня, подъехала к нам и в темноте всмотревшись мне в лицо, спросила, ласково:
- Не спишь, сынок?
Обрадованный теплотой ее голоса в этой темной измороси, я потряс головой:
- Нет, не сплю.
Она достала из хурджина курточку и протянула Ахмедали.
- На, надень на Мурада!
Вскоре моросить перестало. Из-за черных туч выглянула луна, осветив холмы и скалы; в воздухе хорошо пахло чабрецом и дикой мятой. Мы с Ахмедали ехали впереди, иногда до меня долетали обрывки разговора дяди с отцом, иногда - мамин голос, только вот бабушку Фатьму совсем не было слышно. Рука Ахмедали была падежная, сильная, и мы все ехали, ехали,
- Не спи, братик, сейчас приедем!
Я вздрогнул и открыл глаза. Луна снова зашла, и темно было - хоть глаз коли. Вдруг брызнул дождь и окончательно разбудил меня. Высоко в горах, гораздо выше нас, светились одинокие огоньки. Казалось, что огоньки эти разбросаны по самому небу, - и мы поднимаемся к нему все ближе, ближе... Весь мир состоял сейчас из непроглядной, тьмы, из этих мерцающих в небе огоньков и из моих странных, - непривычных, по очень приятных ощущений. Потом огоньки стали снижаться, спускаться с неба на землю. Послышался собачий лап, доносившийся глухо, слабо, словно из какого-то другого мира. Но мы ехали, звуки приближались, обретая реальность, и рассеивалось дыхание сказки, нежным шелком келагая обволакивавшей мое лицо.