Как и мой герой – Чернов, – я был тогда невыездным, как у него, у меня был за границей друг, с которым я продолжал поддерживать контакт, но был полон страхов – обоснованных и мнимых. Путешествие в экспрессе господина Пьера Ч. было тогда тайной мечтой – Александра Петровича и моей. Он ехал через Вену, Женеву, Милан, Брюссель, Гаагу… – города, которых я никогда не видел, и твердо понимал в то время, что никогда их и не увижу.
Железная дорога прихотливо вилась между странами, границы которых были так легко преодолимы с хорошим паспортом богатого пассажира. Все заграничные подробности путешествия возникали в моей голове из скромных школьных знаний географии и некоторой начитанности. А больше всего из фантазии, в то время почти болезненной. Мне нравились звучные названия: Амстердам, Антверпен, Люксембург, Копенгаген (как я был изумлен, когда через много лет, попав наконец в звучный Kobenhavn, я узнал, что гаген – это измененное хавн, то есть гавань, а все вместе – Копенгаген – торговая гавань. И только! И никакой мистики).
Трансъевропейский экспресс в моей повести упирался в море, там кончались пути. Еще одно великолепное название – Барселона. Там и обрывалась железная дорога. Там обрывалась и жизнь обоих персонажей.
Кажется, я перепутал Барселону с Лиссабоном – вот где действительно океан и конец Европы. Но я не стал поправляться. Мне было важнее, что в слове БАРСЕЛОНА на один слог больше, чем в ЛИССАБОНЕ. Да и потом, для меня (для всех нас!) и то и другое было так бесконечно далеко и недостижимо, что… не один ли черт – Барселона или Лиссабон?!
1 января 1978 года я перестал быть артистом Большого драматического театра имени Горького, в котором проработал двадцать лет. Я стал никем, потому что до официального разрешения статуса «свободного художника» оставалось еще целых десять лет. В случае милицейской проверки я мог, правда, предъявить документ члена ВТО или члена Союза кинематографистов. Но меня никто не спрашивал о моем статусе. У меня было имя (по театру и по кино) и был зрительский спрос на мои концерты. Я отправился в путь с одним чемоданом, тросточкой и цилиндром.
Тросточка – крашеный бамбук с мельхиором – досталась мне по наследству. Для отца моего, Юрия Сергеевича, с его огромным ростом, она была коротка и даже для меня была маловата. Но отец любил эту палочку с ручкой, и любовь передалась мне. А цилиндр в кожаном футляре был мне подарен Евгенией Владимировной Карповой – руководительницей театральной студии Ленинградского университета.
В студии я был с 52-го по 55-й год, но играть в студийных спектаклях еще долго не переставал, а связь с университетом сохранилась даже после переезда в Москву. Евгения Владимировна – раньше, давно, молодой красавицей – была артисткой Большого драматического театра (БДТ), естественно, в дотовстоноговские времена – во времена Николая Монахова. Коллеги ее любили, а некоторые, видимо, были и конкретно влюблены. Среди последних (я так думаю) был и замечательный комик старого закала А.А.Богдановский. Я видел Богдановского на сцене БДТ году в 49-м, на излете его жизни, в роли Расплюева в «Свадьбе Кречинского». То ли он был действительно так хорош, то ли пьеса, прежде неведомая малообразованному комсомольцу, произвела на меня такое сильное впечатление, но понравился он мне необыкновенно. И этот новенький цилиндрик в неуклюжих руках, который так неловко и комично, с каким-то деревянным стуком надевал он на голову, запомнился мне очень.
Когда через восемь лет я поступил в труппу БДТ, Богдановского уже не было в живых. Но память о нем не-ожиданно пришла от Карповой. Удаляясь от дел, в печали переезжая в Дом ветеранов сцены, она дарила ученикам некоторые предметы, прежде ее окружавшие. И вот говорит: «Этот цилиндр, Сережа, оставил мне в наследство Богдановский. Он играл в нем. А в давнее время пути его пересеклись с Михаилом Чеховым, и был случай, Чехов одалживал у него этот цилиндр. Чехову он был как раз по размеру головы, а Богдановскому был маловат. И вот перед смертью сделал мне Богдановский по старой любви такой немного нелепый презент. А я хочу передать его вам. Я уверена, что он вам хорошо послужит и снова увидит сцену».
Вот передо мной изящная большая коробка добротной толстой кожи. Внутри алый шелк. Широкий ремень для удобства ношения или привязки к багажу… к задку дилижанса (о Боже!). И наконец, сама черная цилиндрическая шляпа. Новенькая, представьте себе! Хотя внутри клеймо – London 1903 и имя мастера. Ну это точно как мундир гоголевского Жевакина, который он не снимая носил тридцать лет, а тот все «почти как новый»! И ничего тут смешного – делать надо уметь! И хранить правильно! И любить! Любить вещь! Саму вещь любить как цельное творение мастера. А не запчасти добывать на случай порчи. Порчи и быть не должно! Этот цилиндр и теперь со мной. Ему без малого век!
Но я отвлекся: поезд меня убаюкал, и поплыли воспоминания об еще более ранних воспоминаниях, закрутилась паутинная воронка снов о снах.
Поезд шел уже по Белоруссии. Орша. Лесной край. Здесь за лесами и лесами не слишком далеко точка схождения Брянщины, Белоруссии и украинской Черниговщины. Там имение одного из самых любимых, самых понятных мне писателей Алексея Константиновича Толстого. Имение (там теперь музей) называется Красный Рог. А еще километров через пятьдесят железнодорожный тупичок (редкость какая – не правда ли? – тупик железной дороги) – яблочно-церковный старинный городок Стародуб – родина моего отца. Там год назад искал я и не нашел следы нашего рода – рода Жихаревых (отец мой еще в гимназические годы взял себе псевдоним Юрский).
Впрочем, об этой поездке еще будет подробный рассказ впереди.
Всё, всё! Хватит отступлений! Некуда уже отступать. Стучит колесами мой Западный экспресс, и еду я по важным личным делам в далекие края.
Так про что это я? Ах да! Я же про него самого, про поезд то есть и говорю! Про путь, стало быть. Про пути!
В январе 1978 года я начал свое одинокое концертное путешествие.
Минск – Тбилиси – Горький – Ярославль – Свердловск – Челябинск – Магнитогорск – Новосибирск – Иркутск – Киев – Петропавловск-Камчатский – Магадан – Чукотка – Калининград – Пермь. Успех был громадный. Правду говорю. Теперь это может показаться преувеличением или обычным хвастовством… но что поделаешь: любой мемуарист рискует либо сорваться в пропасть мстительных (а потому недостоверных) разоблачений, либо разбить себе морду о скалу неумеренного (а потому недостоверного) самовыпячивания. Всеми силами буду стараться избегать этих опасностей. Хотя… хотя, может, и зря! Определенный круг читающей публики как раз и любит эту хлесткую надсаду, эту запоздалую расправу над обидчиками, это сковыривание доброжелательной маски с лица мнимых благодетелей и даже, поверьте, неуемное прямое хвастовство – всем я, дескать, хорош, всем я люб, а кому не люб, тот сам дурак! Если не разоблачать и не хвастаться, так про что ж тогда, собственно, и писать-то, а?
Попробую определить мою цель. Я хочу дать картинку. Максимально живую, насколько способен. Картинка чтобы перед глазами читателя двигалась, чтобы в нее верилось. А документальное это кино или художественный вымысел – это пусть читатель сам решает. Сам я – часть этой движущейся картинки. Иногда как свидетель – тогда я сбоку. А иногда я в самом центре – как в данном случае с моей концертной поездкой и громовым успехом на всем пространстве тогда еще существовавшей, милые дети, огромной такой страны – Совет-ский Союз называлась…
Концерты-то были публичные, в больших залах – до тысячи мест и более, так что спросить можно многих из тех, кто присутствовал, они не дадут соврать: мест свободных нигде не было. Это тогда я набрал авторитет, который через много лет обеспечил мне большие и тоже полные залы на концертах для эмигрантов в Нью-Йорке, Чикаго, Иерусалиме, Кёльне и Париже.
Хорошо ли я работал? Пожалуй, что хорошо, во всяком случае – честно. У меня было тогда восемь двухчасовых концертных программ – совершенно разных, без единого повтора. Репертуар был самый разнообразный: от Пушкина и Гоголя до Шукшина и Жванецкого (тогда еще далеко не общеизвестного), от Достоевского, Мопассана и Чехова до Бунина, Зощенко и Бабеля… и Булгаков, и Есенин, и Берне… и даже Шекспир… более двадцати авторов, более пятидесяти их произведений. На те, бескнижные, времена в читающей стране – хороший репертуар. Будучи по школе театральным актером, а по склонности – эксцентриком, я не читал, а скорее разыгрывал все эти новеллы и поэмы как скетчи, как одноактные пьески. Лирика и быт сменялись комедией и даже грубоватым фарсом. Так что публика не скучала. Но все же… все же был еще один добавочный мотив, еще одна тайная причина этого невероятного успеха.