Агата все видит: когда никто не разговаривает с тобой без крайней нужды, а самты вообще не разговариваешь ни с кем, когда тебя презирают больше, чем даже дезертиров, тебе только и остается, что смотреть, а еще – слушать; она напрягает слух каждую секунду, не может перестать, потому что твердо знает: сколько ни запрещай всем говорить о войне, все равно все говорят о войне, вот только не с Агатой. Агате кажется, что слух у нее стал, точно у кошки: иногда она даже не понимает, действительно ли услышала сказанное шепотом в другом конце комнаты или это ее измученная, сжавшаяся в комок маленькая душа воображает бог весть что; и еще ей кажется, что от напряжения уши у нее стали болеть где-то там, внутри, – совсем как болят от бесконечной возни со священными нарциссами и твердыми, как картон, цветами сердцеедки в палисаднике ее перетруженные запястья. Сперва эта ушная боль пугает Агату, она даже думает поговорить с отцом Викторием, который отвечает за здоровье детей, и попросить его заглянуть ей в уши, но позже она решает, что нет в этом никакого смысла. В конце концов, некоторые вещи, которые Агата слышит, она бы ни за что на свете не согласилась пропустить – и нет, она еще не спала, хотя уже засыпала, когда вчера совершенно отчетливо услышала, как папа говорит маме совсем-совсем вот так, как будто они не сражались сейчас против ундов вместе со своей командой где-то у опушки синего леса Венисфайн, а стояли рядом с ее, Агатиной, кроватью: «Это разобьет мне сердце». От папиного голоса и этой странной, страшной фразы Агату подбросило на кровати, сетка заскрипела, Рита тут же сказала что-то приторное и ядовитое, но Агата не слышала ее, а слышала только папин голос, руки у нее дрожали: папа Агаты – гордость своей команды, папа Агаты – самый сильный, самый храбрый человек на свете, хоть он и не милитатто, как мама или дядя Рино; что же такое мама должна сделать, чтобы разбить ему сердце? Агата ущипнула себя за запястье – раз, другой, третий, очень больно, ровно там, где от щипков уже давно образовался громадный синяк, который надо прятать от монахов и монахинь; она быстро обшарила свою ночную рубашку – нет ли где маленького клочка шерсти или крошечного сломанного когтя? Агате двенадцать, она уже слишком взрослая, чтобы верить, будто ночные мары действительно садятся человеку на грудь и будят его, чтобы во сне он не узнал того, с чем не сможет жить дальше, – трясут его так, что потом находишь на себе их шерсть или кусочек коготка, – но в тот момент Агата была совсем детеныш, меньше Андрея, и чего бы она только не отдала, чтобы можно было заплакать, позвать папу, и он пришел бы, включил ее домашний ночник с морскими кабанчиками, которых они любили ловить сетью и отпускать, послушав их похрюкивания, с моста у площади пья'Волла, рассказал ей наизусть знакомую историю о том, как святую Агату полюбил святой Норманн, муж святой Фелиции, и Агатина святая стала покровительницей изменников… Ох, как бы все сразу стало хорошо. На секунду Агату обдало ужасом: если бы Рита или Ульрика проснулись и увидели, как она шарит по одеялу, они бы издевались над ней неделю – но все спали, все, кроме Агаты. Нет, не все: кто-то шептался в дальнем углу, кто-то был так занят своим разговором, что им не было дела до Агаты и ее глупостей, и Агата затаилась, свернулась клубком, туго-туго, напрягла свои кошачьи уши и услышала слово «ось», и еще услышала, как кто-то очень тихо плачет. Плакала Шанна, длинная нескладная Шанна, самая трусливая девочка на свете, и сестра Морицца, сидя у нее на кровати, рисовала круги в воздухе, и Агата, закрыв глаза, начала повторять себе то, что им объясняли день за днем: все это слухи, глупые слухи, ни люди, ни унды не могут «перевернуть мир», никто не может перевернуть мир так, чтобы Венискайл ушел под воду, это просто такое выражение, это невозможно. Видно, Шанне было совсем плохо, если сестра Морицца позволила ей говорить о войне – пусть и так, пусть и шепотом, в темноте дормитории, пусть и не с другими детьми, а с одной из монахинь: когда Ульрику и хромого Харманна (всегда и всем клявшегося, что его точно возьмут быть милитатто, потому что он самый сильный в команде, и плевать на его хромоту) брат Йонатан застукал в красильной комнате за разговором о том, что унды собираются затопить первый этаж и так выиграть войну, им пришлось сначала выслушать лекцию по физике и признать, что поднять уровень воды невозможно, а потом окрашивать восемь корзин волос в самый трудный, темно-синий цвет, и они закончили только к шести утра и от усталости заснули прямо около красильных чанов, и потом весь день у них обоих страшно болела голова. Все ненавидят красить волосы, особенно в синий цвет, поэтому в красильной комнате работают в основном монахи или те, кого наказали. Зеленый не намного лучше: чтобы волосы стали синими, их надо прокрашивать четыре раза, а чтобы зелеными – три. Зато красными волосы становятся всего с одного раза, но пока ты топишь их в чане с красным раствором и мешаешь тяжеленной серебряной палкой, у тебя ужасно чешутся и слезятся глаза – зато и стежки красными волосами получаются самыми красивыми, они блестят даже в темноте, когда на вышивке много красного – она самая дорогая, а огромная икона святой Агаты в красном пиджаке и с рыжими волосами, которая теперь висит в столовой колледжии, наверное, стоит столько, что во всей Венисане не найдется человека с такими деньгами, – даже майстер Саломон, про которого говорят, что весь чердак его булочной забит золотыми «ласками», небось, не смог бы ее купить, да и монахи эту икону ни за что, наверное, не согласились бы продать. У Риты есть тонкий волосяной пояс с вышивкой из немеритовых косточек, который ее богатый-пребогатый папа подарил ей на десятилетие и который Рита носит каждый день не снимая, даже сейчас, поверх монастырской формы, – и то он стоил столько, что Ритина мама сказала, будто за эти деньги они могли всей семьей отдыхать на четвертом этаже три недели (если, конечно, Рита не врет, Рита – это Рита). Агата никогда не работала в красильной комнате, она ведет себя очень тихо, тише воды – ниже травы, но Рита говорит, мол, за все, что Агата натворила, ее надо запереть в красильной и заставить работать там с утра до ночи. Распутывать и мыть волосы у Агаты тоже не получилось, она начинала засыпать, а для вышивания волосами у нее не хватало таланта, не то что у Мелиссы, на которую монахини не могли нахвалиться и которой уже доверили вышивать самостоятельно маленькие дешевые образки; Мелисса гордо говорит, что такие образки покупают чаще всего и что как раз на вырученные за них деньги орден и живет, бесплатно леча больных и исповедуя погребенных. Нет, Агате нашли другую работу, работу для девочки, которая живет как во сне и почти ничего не может: она ухаживает за палисадником с маленькими статуями святых, которые теперь стоят прямо под окнами дормиторий, по одному святому на каждое имя – будь то имена учеников, ушедших на войну мистресс и майстеров или монахов с монахинями, а за всех ундов отдувается святой Арман, покровитель одиноких сердцем, ушедших из дома, заблуждающихся, блаженных и лысых. Большинству детей – «сыновей» и «дочерей», так их теперь называют монахи, – нет до своих святых никакого дела, только Ульрик и Ульрика да еще несколько ребят, родившихся и выросших в семьях монахов, приходят к своим статуям помолиться и приносят фигурки, слепленные из хлеба. Ульрик лепит очень хорошо, и Агата всегда пытается угадать по его дарам, о чем он просит святую Ульрику, хотя это и некрасиво, а его сестра-близнец просто делает из хлеба кубики или колбаски, и Агата не верит, что Ульрике есть до святой хоть какое-нибудь дело. У Ульрики длинные волосы, которыми она страшно гордится, и когда Ульрика проходит мимо Агаты так, будто Агата – пустое место, Агата злорадно думает, что недолго Ульрике осталось ходить с этой прекрасной белой гривой: год, а то и меньше, и засадят повзрослевшую Ульрику вышивать собственными волосами – если, конечно, она решит быть монахиней, как ее мать с отцом. Перед войной почти все женщины, уходя на фронт, остригли волосы для удобства, и теперь монахам хватит волос для вышивки, наверное, на десять лет вперед – если, подумала Агата, через десять лет мир все еще будет вот таким, как сейчас, если через десять лет мы все не будем рабами ундов, не будем жить под водой и стеречь их икру. Агата попыталась представить себе маму без двух длинных темных кос и вдруг начала рыдать, и щипать, щипать себя за руку, и кусать, кусать, кусать подушку, и тут рука сестры Мориццы легла ей на голову, и Агата услышала шепот у себя над ухом: «Пресвятая Агата, старшая сестра наша, сильная среди нас, мудрая среди нас, страдающая за нас, посмотри на дочь твою…» – и от слова «дочь» Агате стало так невыносимо больно, что она изо всех сил оттолкнула от себя сестру Мориццу, и та ударилась бедром о столбик кровати, постояла немного и тихо ушла. Чувствуя, что кошмар вот-вот навалится на нее опять, Агата тогда закусила уголок подушки и начала говорить себе: «Не спи! Не спи! Не смей спать! Тебе опять приснится такое… Такое… Не смей спать! Не спи! Не спи! Не спи!..»