Солнце уже здорово грело, можно было бы спокойно запустить волчок или поиграть в бабки. Но стоило мне об этом подумать, как у меня возникло точно такое же чувство, какое бывает ночью, когда проснешься и наверняка знаешь, что сейчас вернется отец, и тут же слышишь, как открывается дверь подъезда, брякает связка ключей и отец отпирает дверь квартиры. Сейчас было что-то похожее, я знал: в эту минуту должно случиться нечто необыкновенное. Это висело в воздухе, каждому дураку было ясно; и я остановился, затаив дыхание и открыв рот.
Тут оно и случилось. Сперва было только дуновение, потом жужжание, потом еще какие-то звуки и наконец - музыка - шарманка, первая шарманка в этом году. Она пока играла где-то очень далеко: всякий раз, когда у перекрестка проходил трамвай или даже если мимо меня проезжала легковушка, они заглушали музыку, и мне приходилось напрягаться изо всех сил, чтобы снова ее поймать.
Я прислушался, и вдруг сердце у меня сжалось. Это была та самая песенка, которую играл музыкальный автомат, когда мы вытаскивали отца из пивной. Отец потерял работу, но смеялся, хотя обычно он никогда не смеялся, а тут снова и снова совал монетки в музыкальный автомат, тот играл песенку, а отец тихонечко подпевал и смеялся. Мама терпеть не могла эту песню, хотя мне она уже тогда очень нравилась. Но сейчас, когда ее играла шарманка, она разносилась над домами и звучала куда лучше. Вдруг я ужасно испугался, что она смолкнет, весь задрожал, сердце забилось как бешеное, и я помчался вслед за музыкой. Но не очень-то тут разбегаешься, пришлось идти медленно и тихо, пропускать грузовики и мотоциклы, опять останавливаться, слушать, затаив дыхание, и примечать, откуда дует ветер; совсем это было не просто определить, с какой стороны доносится музыка.
Немножко я все-таки приблизился, но поймать ее по-настоящему все никак не мог. Ну будто заколдованная, только я подумаю: вот осталась одна улица, как вдруг музыка оказывается еще дальше, чем прежде, а то и совсем пропадет; тогда я стоял, переминаясь с ноги на ногу и зажав рукой рот, только бы не разреветься. Но немного погодя музыка обязательно слышалась снова, надолго она не замолкала.
Я бежал дальше, я давно уже не знал, где нахожусь, но это было не важно, важно было только одно: найти шарманку. Нетерпение мое нарастало, я заметил, что начинаю уставать и тут на меня напал страх, а вдруг я совсем выбьюсь из сил и уже не найду шарманку.
Я очутился в квартале, где были одни только фабрики; их трубы казались огромными, огненно-красными сигарами, повсюду раздавался грохот машин, шипение и удары молота. Но самое странное, что именно здесь шарманка слышалась отчетливее, чем где бы то ни было.
Я стал слегка подпевать песенке, но тут завыл гудок, потом второй, третий, и вот уже на всех фабриках выли гудки, стали распахиваться ворота, и рабочие повалили на улицу.
Я свернул в проулок, но и здесь было полно рабочих. Я бросился назад, но теперь рабочие уже были везде, и везде в воздухе висел вой гудков. Я закричал, заплакал, заметался, но они все только смеялись, потом один сгреб меня в охапку и потащил к полицейскому.
Я вырвался и побежал прочь, но тут гудок смолк и улица вновь опустела.
Я остановился, прислушался и так долго не переводил дыхания, что, казалось, голова вот-вот лопнет, и... ничего. Шарманка молчала, гудки заставили ее замолчать. Тогда я сел на край тротуара, и мне захотелось умереть.
ПОДАРОК
Лучшей моей игрушкой был щелкунчик, у него недоставало нижней челюсти, потому что Герта как-то вздумала щелкать им грецкие орехи, а он годился только для лесных. Звали его Перкео, и я всегда брал его с собою в постель, а по воскресеньям у него бывал выходной и он встречался с морской свинкой по имени Жозефа.
Жозефа принадлежала Герте, а Герта была моей невестой. Она жила в доме напротив. И целыми днями сидела в кресле на колесиках, потому что носила гипсовый корсет, а в нем не больно-то побегаешь.
Мы давно договорились, что если Герта умрет, я положу Перкео к ней в гроб, а Жозефу возьму к себе, ведь Жозефа - наш ребенок.
Герта всегда знала, что скоро умрет; ее это ничуть не огорчало. Она говорила: невелика беда, все равно ведь умирать надо; и когда она умерла, у нее было такое милое лицо, что я удивлялся, отчего это все плачут.
Мама тоже пришла и плакала больше всех. А когда увидела, что я не плачу, у нее стали злые глаза, и она потом говорила, что я бессердечный.
На следующий день я взял щелкунчика и пошел к Гертиной матери. Я сказал, что хочу положить щелкунчика в гроб.
Но Гертина мать вдруг всхлипнула, сказала, как у меня только язык повернулся такое выговорить; она даже представить себе не может, почему Герта меня любила, я ведь такой ужасный ребенок.
Я разозлился на Гертину мать, и хотя мама меня принарядила, я пошел не на похороны, а весь день ловил головастиков; когда я вечером вернулся домой, штаны у меня были в ряске, воротник курточки и ботинки в глине; отец бранил меня, а у мамы опять стали злые глаза, и она сказала, что я, во всяком случае, не в нее пошел.
В наказание ей я на другой день прогулял школу. Уложил щелкунчика в ранец и отправился на кладбище.
Где лежит Герта, я не знал, но какой-то человек - он сидел на холмике и пил кофе - сказал мне где; он взял свою лопату и пошел со мной.
- Это твоя сестра?
- Нет, - сказал я, - невеста.
- Вот оно что, - сказал человек, - она была хорошенькая?
- Да, - отвечал я, - очень.
- Худо, хуже некуда, - сказал он.
- Герта совсем не боялась, - сказал я.
- Вот как, - сказал он.
Я достал щелкунчика и спросил, не может ли он одолжить мне свою лопату, я хочу раскопать могилу, чтобы положить к Герте в гроб щелкунчика.
- Черт подери, - сказал человек, - а раньше ты не мог этого сделать?
Я объяснил ему, что я хотел, но мать Герты сказала, что я ужасный ребенок, и тогда я ушел, и на похороны тоже не ходил.
- И ничего не потерял, - сказал он.
- Но как же я теперь вложу щелкунчика в гроб? - спросил я. - Я ведь ей твердо обещал.
- А ты поставь его на могилу, - посоветовал он.
- Чтобы его сперли, - сказал я, нет уж.
- Черт подери, - согласился он, - верно.
Я спросил, запрещено ли открывать могилы.