В соседнем проулке стояла вторая лошадка, запряженная в легкие санки. В санках лежала медвежья полость…
Вопрос в другом: как за считанные минуты удалось договориться с богобоязненной Матреной Максимовной?! Только настоящий гусар мог решиться на такой поступок.
Итак, меня назвали Санькой. По уличному – Шуркой.
В честь любимого маминого писателя Александра Грина.
Моя мама учила нивхских ребятишек русскому языку и литературе, а отец был судоводителем. Все сходилось.
Алые паруса, таежная заимка и матрос Залупейкин, который объяснял нам, деревенским пацанам, первые секреты настоящей любви на палой листве. Или – в душных от дурманящего запаха багульника распадках.
Багульник на Амуре цветет нежным фиолетом. Лупейкин сказал, что нет ничего прекраснее на свете, чем любить женщину в зарослях багульника. Или на горячем речном песке. Позже я проверил. Адольф оказался прав.
В тот день, когда мне исполнялось 16 лет, я принимал женские роды в деревянной моторке, посередине Амура. У песчаной косы, заросшей желтыми кувшинками.
Ну, то есть как принимал?
Расскажу все по порядку.
Роженица – гилячка Татьяна Лотак, повариха в геологическом отряде, рожала четвертого ребенка. Начальником в отряде был Николай Иванович Пузыревский. Когда-то он работал с моей мамой на Севере, в поселке Ковылькан, потом в Аяне, на берегу Охотского моря. Говорили, что по молодости у них случился роман. Оба увлекались стихами. Но мама вышла замуж за моего отца, тогда еще не капитана, а простого мичмана на парусно-моторной шхуне «Товарищ».
Очень важно, что шхуна, кроме мотора, была оснащена настоящими парусами.
Отец приплывал из Николаевска-на-Амуре в Аян.
Вы, конечно, помните про девушку Ассоль из «Алых парусов». Про города Зурбаган и Гель-Гью. Там, в парусах и на бригантинах, описывалось сплошное беганье по волнам.
Несколько позже, учась на филфаке, я прочел в Большой Советской Энциклопедии: «В произведениях послеоктябрьского периода Грин противопоставляет реальной советской действительности некую „страну-мечту“ – своего рода вненациональный космополитический рай. Воспевая „сверхчеловека“ ницшеанского типа, Грин тенденциозно противопоставляет своих героев – „аристократов духа“, людей без родины – народу, который предстает в его произведениях в виде темной, тупой и жестокой массы…»
М-да. Думаю, мой дед-революционер, если бы он прочитал энциклопедические строки про Грина, ни в коем случае не разрешил бы называть меня в честь писателя-ницшеанца. Ему бы не понравилось изображение Грином народа в виде «тупой и жестокой массы».
Но том Энциклопедии на букву «гэ» вышел именно в год возвращения деда с острова. До нашей, затерянной на краю земли деревеньки книга дойти не успела.
Так я был назван Санькой.
Жизнь богаче любых энциклопедий.
Отца не стало в сентябре, когда я пошел в пятый класс.
Мама вышла замуж за сельского киномеханика, сына ссыльных мироедов. И очень скоро алые паруса ее бригантины были порваны в клочья.
Пьяный Иосиф гонялся за нами по всей деревне. Кажется, в его сознании я был символом романтического прошлого, с которым никак не хотела расставаться моя мама. Говоря по-деревенски, он ее ревновал к умершему капитану.
Два раза с моим другом Хусаинкой мы, обнаружив пьяного отчима, жестоко его избивали. Последний раз дело дошло до милиции… Орудием мести мы выбрали маленькие, но тяжелые гантели. Чугунные.
Очень скоро я был отправлен из деревни продолжать учебу в школу-интернат. Он располагался в поселке Маго-Рейд. Маго был последним портом приписки моего отца – судоводителя. В интернат собирали с Нижнего Амура детей, у которых не было родителей, и детей, чьих родителей лишили прав. Мою маму и отчима родительских прав не лишали. Нашу с Хусаинкой хулиганку замяли. Отчим простил нас. Но меня от греха подальше отправили в интернат.
Интернатовские дети очень быстро превращались в хулиганов. Нас тогда называли «трудными подростками». В то же время мы не теряли талантов прирожденных. Мы с упоением занимались спортом, играли в драмкружке и даже создали свой школьный вокально-инструментальный ансамбль. Он назывался «Секстет 4К – 2Б». Две фамилии музыкантов в секстете начинались на «бэ»: Богданов и Бурыхин. Четыре – на «ка»: Кияшко, Касаткин, Колчин и Куприк. Понятно?
Именно в музыкальном нашем секстете, выступая на концертах по деревням вместе со взрослыми участниками художественной самодеятельности, я впервые познал женщину. До такого основополагающего события в жизни шестнадцатилетнего юноши должны были еще пройти долгие и мучительные месяцы. Мучительные – другого слова я здесь не подберу. В шестнадцать лет ты думаешь о запрещенном постоянно. Не верьте россказням о мечтах в 16 лет выучить наизусть, например, всего «Евгения Онегина». Или совершить партизанский подвиг во имя Отчизны.
Ты просыпаешься утром в интернатовской спальне на восемь пацанов и ты видишь, как у тебя между ног простыня… вздымается! Тебе становится неловко. Ведь надо вставать. И тут ты замечаешь, что простыня вздымается не только у тебя. И вы начинаете меряться…
Любому пацану ясно, чем вы начинаете меряться. Не силой же любви к родине.
Я уже печатал стихи в районной газете. И к шестнадцати годам мечтал о любви настоящей. Как и моя мама, и дед, своровавший невесту, лицо которой он ровно тридцать секунд наблюдал на крыльце сектантского гнездовья, и даже наш деревенский Казанова – Лупейкин. Ведь во все времена люди мечтают о любви настоящей. Так они устроены. Если они люди настоящие, а не какое-то зверье, волокущее наивных девушек на сеновалы и в сомнительные каюты-берлоги на дебаркадерах.
Разумеется, еще я мечтал стать капитаном. Черный мундир – золотые погоны. Корабль тоже черно-золотой. Такой жук-плавунец на глади синего моря. Во снах я крутил штурвал. Я был в белых перчатках.
Реалии жизни и романтические представления о ней часто не сходились. Примерно, как два имени – книжно-библейское Адам и просторечно-уличное – Шурка.
Меня, хулиганистого подростка-фраера, Пузыревский взял в свой отряд на время летних каникул, после окончания 9-го класса. Якобы для перевоспитания. Не знаю, каким образом он собирался меня перевоспитывать. В его отряде на шурфах работали бывшие зэки с Колымы и с Сахалина, каждый из которых оттянул не меньше чирикастого. То есть десяти лет. Думаю, для любого в стране, где половина населения отсидела в лагерях, а вторая половина их охраняла, понятен термин «оттянул».
Я был взят рабочим кухни.
Помогал той самой гилячке, которой потом приспичило рожать. Колол дрова, потрошил рыбу-кету, чистил картошку. Иногда Пузыревский бросал меня на маршрут. Я носил рюкзак с пробирками. Мы брали пробы на золото из таежных ручьев.
Когда повариха Таня сказала, что сегодня, однако, ей хочется рожать, начальник партии отправил меня сопровождающим. До Магинской больницы доехать мы не успели.
Мальчик выходил из утробы шустро.
Ну, конечно, я принимал роды – сказано слишком смело. В лодке присутствовал третий – геолог-практикант Димон, лохматый романтик-бродяга (опять – романтик!) в очках с толстой роговой оправой – по моде тех лет, в брезентовой штормовке и в ковбойке. Именно за ним я носил пробирки по ручьям.
Такие парни, настоящие лирики, если помните, любили петь у костра про бригантину и про лыжи, которые у печки стоят.
Они всегда пили разведенный спирт. За яростных и непокорных, за презревших грошевой уют. Александра Грина они тоже любили и цитировали наизусть. Вслед за своим кумиром они без устали бегали по волнам. Они были неутомимы – романтики шестидесятых. Физики и лирики. Димон был ярко выраженным шестидесятником.
И еще у них у всех были классные свитера, какие-то волосатые, и ботинки – геологические, на толстой рифленой подошве, с железными усиками для шнурков.
До Иркутского геологоразведочного техникума, который он уже заканчивал и находился в нашем отряде на преддипломной практике, Дима отслужил три года на флоте. Непонятно, что он там делал. Он был законченным очкариком. Ботаником, как говорят сейчас. Но ботинки у него были. Я с ума сходил от геологических ботинок. Но если бы только от них…