В лагере меня встретили расспросами о том, что происходит в России, особенно офицеры. В солдатской половине мне было задано несколько вопросов, почему у них не применяются новые правила Керенского об образовании всюду комитетов. По этому поводу, однако, главные разговоры были и у меня, и у Потоцкого позднее, когда солдаты стали обвинять русского коменданта лагеря ротмистра Гмелина в том, что он скрывает от них выгодные для них новые приказы. После долгих неоднократных разговоров с нами солдаты успокоились, узнав от меня, что датское военное начальство категорически отказывается разрешить применять в Хорсереде наши новые порядки. К сожалению, Гмелин проявил отсутствие столь необходимой во время разговоров с массами в революционное время гибкости, что продлило это брожение на значительно более долгое время, чем это было неизбежно. Бывший лицеист и Варшавский улан он служил в земстве Юго-Западного края, во время войны состоял в штабе 8-й армии, кажется, по цензуре. У меня с ним отношения установились с самого начала холодные, хотя я себя в этом повинным не считаю. У Гмелина не хватало такта для такого поста, – хотя и небольшого, но требовавшего уменья лавировать между различными часто противоположными течениями и элементами.
Если на создании в лагере комитетов настаивало небольшое меньшинство солдат, то масса их была недовольна, главным образом, качеством пищи и тем, что их не выпускали за проволочную изгородь, что было разрешено офицерам. Нужно сказать, что эта проволока вызывала у приехавших из плена прямо психическую болезнь – не только у солдат, но и у офицеров. Все негодовали, что она существует и здесь, и не могли спокойно о ней говорить. Что касается до пищи, то она была типично датской, достаточно сытной, но безвкусной, со сладкими супами и другими непривычными русскому вкусу сочетаниями. Солдаты настаивали на изменении меню и на том, чтобы им давали щи, борщ и кашу. По поводу этих жалоб мне пришлось иметь потом разговоры с Потоцким и, главное, с Датским комитетом по лагерям и его председателем адмиралом Захарие. Кроме тиходумства сего последнего, быстрому разрешению вопросов препятствовало то, что всякие изменения в Хорсередских порядках должны были влечь такие же изменения и в лагере, где содержались немцы и, следовательно, датчане должны были сперва столковаться и с ними.
Говорить с Захарие приходилось очень осторожно, ибо он не сразу понимал иногда мою мысль (говорили мы по-французски, а он на этом языке объяснялся далеко не свободно), и раз на почве этого непонимания он даже обиделся на меня и заявил мне, что – «маленькая Дания делает все возможное, и дальше идти не может». Кстати, указание на «маленькую Данию» делалось вообще всегда, как я потом узнал, когда хотели показать свою обиду. Конечно, недоразумение с Захарие я сряду выяснил, но оно показало мне, как здесь надо быть сугубо осторожным в разных разговорах. Постепенно, однако, почти все наши просьбы об изменении внутреннего порядка в лагерях были до известной степени удовлетворены, и настроения в них вошли в норму. Продолжались жалобы только на пищу, хотя на кухню для приготовления русских блюд были взяты несколько интернированных. Позднее наши сестры прямо обвиняли заведующего хозяйством лагеря в злоупотреблениях, но было ли это действительно так, я боюсь утверждать.
У сестер наших, особенно в начале, дел было немало, ибо среди интернированных было много тяжелых больных, главным образом туберкулезных. Потом часть их, по признании полными инвалидами, была отправлена в Россию, некоторые умерли, и тогда работа в лазарете сократилась. Наши сестры, работавшие на войне с лучшими нашими врачами, негодовали часто на датских врачей лагеря. Удивляться этому не приходилось, ибо это были большею частью заурядные военные врачи, относившиеся к нашим больным так, как они относились бы к своим солдатам. Впрочем, как люди они были личности милые и добросовестные, и жаловаться на них на этой почве было нельзя. Наши сестры, к сожалению, далеко не все были одинаковы. Старшей сестрой была Масленникова, про которую я уже говорил. С солдатами и офицерами она ладила одинаково хорошо и работала прекрасно. Сестры ее, однако, недолюбливали. Хорошо работали сестры Клюева, Голицына, Домерщикова и Петровская. Хуже была Художилова. Только об одной из них, которая вскоре вышла замуж за одного из интернированных офицеров и уехала с ним в Англию, отзывались неважно. Судьба разбросала всех их, Масленникова и Клюева стали монахинями. Голицына оказалась во Франции первой иностранкой, занявшей место инспектрисы детского призрения, Домерщикова тоже работала как французская сестра. Забыл я сестру де-Витт, жену начальника дивизии, попавшего в плен в Новогеоргиевске. Она только и жила мыслью об интернировании мужа, как сестра же была очень посредственна. Позднее она добилась его приезда, вместе с ним уехала после Октября в Россию, в Киев, где у них была большая семья и умерла там во время гражданской войны.
Жизнь в Копенгагене, особенно в Hótel d’Angleterre, была нам не по средствам, почему мы стали почти сряду искать себе помещение за городом. После нескольких неудачных попыток устроиться где-нибудь в имении, мы взяли две комнаты в небольшой гостинице в Скодсборге – купальном местечке в 16 километрах от Копенгагена, и сряду переехали туда. Скодсборг, ранее небольшое купальное местечко вытянулось в два ряда домов по обе стороны шоссе между морем и старым буковым лесом. Включало оно в себя кроме большой гостиницы и нашей маленькой, еще большую санаторию. Вокруг Скодсборга были уютные мирные местечки, куда мы ходили гулять почти каждый вечер – Ведбю, Нерум, Спрингфорби, проходя обычно сперва чрез красивый лес, хотя и, по сравнению с нашими лесами, мертвый. Самая красивая прогулка была, однако, к небольшому королевскому охотничьему дворцу – Erewitgen, одиноко расположенному на холме против Спрингфорби в центре Darchave, леса с большими полянами, в котором мирно жили почти ручные стада ланей. Лес этот тянулся почти до Клампенборга и до Копенгагенских укреплений, теперь уже никому страха не внушавших.
Вообще, хотя Дания после объявления войны и мобилизовала свою армию, однако, мысль о возможности для нее выступить против Германии, несмотря на общую к ней антипатию, кажется, ни у кого не возникала. Вся армия состояла из двух дивизий, и среди иностранцев говорили, что Германия может занять всю Данию в худшем случае для себя в течение двух недель. Не могли бы помочь и флоты Антанты, ибо германский флот караулил все выходы из датских проливов. С башни Зоологического сада можно было наблюдать сторожевые немецкие суда. Очевидно, в случае войны, датские минные заграждения были бы сряду протралены, и немцы стали бы в Орезунде против самого Копенгагена. Наши комнаты в Скодсборге выходили на море – Орезунд или, как его у нас называют, Зунд был столь узок, что мы почти каждый вечер видели огни шведского города Ландскроны. Красивы были по вечерам и различные огни, частью переменные, многочисленных здесь маяков. Купанье в море было не идеально, ибо дно было каменистое, но молодежь купалась аккуратно. Лето было жаркое, и купанье было очень приятно.
В гостинице, кроме нас жила русская семья графа Гендрикова, старика, бывшего кавалергарда, исключительно правых, притом глупо правых взглядов, жены его и трех детей. Затем жила семья петербургского дантиста, швейцарца Глатц. Жена его была русская, и дети их были тоже совершенно русские. Старший их сын, студент, и дочь подходили к нашей Нусе. Следующая пара была лет 12-13, и, наконец, был сынишка лет трех, общий любимец семьи, часто хворавший. Семья была дружная и милая, и мы с ними жили очень хорошо. Кроме того, в другой гостинице жила Л.М. Аносова с девочкой Надей, на год старше Малинки. Под покровительством Л. Мих-ны Потоцкие устроили свою Лику. Отсюда началась дружба наших девочек – старшей с Ликой и Марины с Надей. Л. Мих., рожденная Менделеева, потеряла мужа, умершего от туберкулеза, и теперь дрожала за Надю, тянувшуюся вверх, но худенькую, со своей слабой грудью.