Снаружи маленькой писчебумажной лавки, где продавались газеты и журналы, под красно-белым полосатым матерчатым навесом на тротуаре были разложены стопки Paris-soir. Внутри густо пахло типографской краской, там всегда было полно народу. Люди громко разговаривали, поздравляя друг друга. Все газеты были заполнены фотографиями Гитлера и Чемберлена, улыбавшихся, пожимавших друг другу руки. Заголовки аршинными буквами гласили: ВОЙНЫ ЕДВА УДАЛОСЬ ИЗБЕЖАТЬ! НОВАЯ ЭРА МИРА! МЮНХЕНСКОЕ ЧУДО! То лето запомнилось мне патриотическими демонстрациями, развевающимися флагами и тем, какими беспомощными и униженными ощущали себя родители. Еще никогда за время жизни во Франции мы не чувствовали себя такими чужими.
Мы были иностранцами, и в детстве я довольно часто ощущала себя в изоляции. Наша семья жила в недавно застроенном квартале, практически в лесу, до Парижа было пятнадцать километров. Общались только с русскими, говорили только по-русски. Дом стоял высоко на холме, возвышавшемся над Робинзонским лесом, знаменитым своими тенистыми кафе, куда по воскресеньям на пикники приезжали художники со своими midinettes[3]. Плесси, построенный в середине тридцатых годов, во времена правительства социалистов и Леона Блюма, стал первым “городом-садом” во Франции. Это был “идеальный” город, просторный, геометрически правильный – квадратные дома на чистых и широких улицах, вдоль которых были высажены платаны и ясени, чередовались с садиками, и конечно же, рядом был прекрасный парк.
В Плесси жителей было мало. Плата за съём скромного жилья была все же слишком высокой для французских рабочих, для которых на самом деле эти дома и предназначались. В конце тридцатых здесь обосновалась колония русских эмигрантов – интеллектуалов и художников, дополнивших пеструю мозаику из беженцев разных национальностей, в большинстве своем антифашистов. Русские, немцы, итальянцы и испанцы жили бок о бок с немногочисленными семьями французских чиновников, пребывавшими в некотором недоумении, поскольку в этом чистом и здоровом городе будущего не хватало самого необходимого для жизни, по мнению любого француза – рядом с домами, где они жили, не было ни одного кафе.
Вокруг простирались густые леса и прекрасные парки XVIII века, окруженные стенами из рассыпающихся камней. В рощах попадались пруды с поэтическими названиями, например “Пруд, слушающий, идет ли дождь”. Мы жили тихо и мирно. Но по воскресеньям, когда родители открывали двери для всех, наша квартира наполнялась друзьями, которые в хорошую погоду переходили в соседний парк. Кроме русской и французской, слышалась итальянская и немецкая речь. Мы были иностранцами, вели богемный образ жизни и это, конечно, сильно беспокоило наших немногочисленных французских соседей.
События лета 1939 года еще больше отдалили нас от живущих вокруг французов. Мои родители были потрясены, узнав, что Советский Союз подписал с немцами вероломный и повергший всех в немое изумление договор о ненападении. Уже в который раз Россия была опозорена.
Круг наших друзей состоял в основном из социалистов самых разных убеждений. Некоторые принадлежали к меньшевикам, они оставались марксистами и переживали особенно сильно. Я помню тихие разговоры взрослых, приглушенные возгласы и рыдания. Все наши знакомые полагали, что Гитлера необходимо остановить силой и что скоро будет уже поздно. К сожалению, многие французы, не очень хорошо понимая, кто мы такие, считали, что мы, здешние русские, относимся к Гитлеру положительно.
О всеобщей мобилизации мы узнали в день нашего прибытия на остров Олерон. Об этом нам объявила хозяйка маленького домика, который мы сняли в Вер-Буа, на диком берегу острова. Суровая крестьянка, одетая во все черное, не скрывала своего недоверия – об аренде мы договаривались по переписке. Может быть, она была удивлена, что мы приехали на остров, несмотря на объявление войны.
Война началась, и с этим ничего нельзя было поделать. Мама отреагировала очень остро. В саду, окружавшем домик, она стояла, оцепенев, и не могла поверить в случившееся. Хозяйка смотрела все так же неприязненно. Отца с нами не было, мы были на Олероне совершенно одни.
По дороге на пляж мама едва сдерживала слезы. Мы шли через благоухающий сосновый бор под золотым полуденным солнцем, и я вдруг осознала, насколько нелепы и неуместны ведерки и совки для песка, которые несли мы с братом. Мой брат Саша, которому тогда было всего два года, не понимал, что происходит, хотя тревогу, исходившую от мамы, почувствовал сразу.
Я помню, как в первый раз увидела океан. Я никогда прежде не видела ничего столь огромного, как то, что открылось нам, когда мы выбрались из тенистой рощи и поднялись на дюну. Раскинувшийся перед нами необъятный простор был залит слепящим серебряным светом. С моря дул сильный ветер, пахло водорослями и йодом. Мы втроем шли по слежавшемуся песку – три крошечные точки посреди сияющего бескрайнего мира. Вдали нарастала гряда белой пены. Я немного расстроилась, не обнаружив тех развлечений, которые у меня ассоциировались с волшебным словом “пляж”. Я была сильно разочарована, но еще больше беспокоилась за маму. Ее лицо, обычно такое нежное и выразительное, исказила боль. Брат, до того никогда не видевший моря, расплакался. Я поняла, что о летних развлечениях, о которых я так мечтала, придется забыть.
Когда я была совсем маленькая, на море мы ездили редко. Но одно лето, проведенное на пляже, заставило меня влюбиться в море на всю жизнь. В Сабль-д’Олонн, на Вандейском берегу, был детский курорт, довольно старомодный. Мы ездили туда в 1935 году, и я запомнила пляж как нечто совершенно волшебное. Перед поездкой в Вер-Буа меня предупреждали, что там будет совсем не так весело, как в Сабль-д’Олонн, но я не верила.
В сентябре 1939-го мои родители были полностью поглощены назревающей политической катастрофой, а я отчаянно скучала по пляжу в Сабль-д’Олонн. Ведь там вдоль берега моря шла оживленная авеню де ла Пляж, широкие тротуары были вымощены узорчатыми бетонными квадратами, напоминавшими дольки молочного шоколада. Детей манили стоявшие вдоль авеню карусели, можно было покататься на живом ослике. В лавках продавались сачки для ловли креветок, тысячи разнообразных игрушек и мячи размером больше человеческого роста. Маленький магазинчик торговал поделками из чудесных бледно-розовых раковин. Их склеивали и раскрашивали – получались чернильницы, рамки или шкатулки. Поверх каждого сувенира красивым наклонным почерком было написано: Souvenir de Sables-d’Olonne. В Сабль-д’Олонн даже был кинотеатр, где показывали фильмы “про толстого и тонкого”, как мы их называли (это были Лорел и Харди[4]). Кажется, до той поездки в Сабль-д’Олонн я ни разу не была в кино.
Авеню де ла Пляж нависала над длинной извилистой береговой линией, песок на широком пляже был мелкий и идеально подходил для строительства замков из “песочного теста” – так это называли французы, большие любители разнообразных гастрономических ассоциаций. На пляже было полно детей, очень воспитанных, одетых в нарядные купальные костюмы темно-синего или ярко-красного цвета. На приличном расстоянии от берега шел длинный ряд купальных кабинок – будочек зеленого или розового цвета с окошком в форме сердечка на двери. Семьи арендовали их на целый сезон. Получить такую кабинку на все лето было моей тайной и несбыточной мечтой.
Такими же притягательными казались мне полосатые палатки, установленные подальше от прозрачного мелководья, где копошились дети. Перед палатками на складных стульях сидели и вязали мамы и бабушки. Даже в те далекие времена, когда для французской буржуазии строгая одежда была обязательной, они представляли собой весьма причудливое зрелище, сидя на пляже в городской одежде и черных шляпах. Издалека, однако, их можно было и не заметить: они растворялись среди ярких цветов полосатых тентов, сливаясь с морским пейзажем. Они редко покидали свои стулья и, в отличие от моих родителей, не принимали никакого участия в играх своих отпрысков.