Из нашего двора выносили гроб с телом моего дедушки. Осторожно поставили на грузовик, опустили у машины борта. Традиция Самарканда: всех покойников везли на кладбище в открытых гробах (желающие могли посмотреть на усопшего) на грузовиках с откидными бортами. У изголовья сажали маленьких внуков.
Меня, семилетнего, тоже посадили возле гроба. Я смотрел на лицо дедушки – совсем не такое, каким было в жизни. Смотрел по сторонам. И чувствовал, как на меня смотрят сотни глаз.
Похороны в Самарканде становились культурным событием: грузовик, украшенный лентами и цветами гроб, оркестр, играющий траурный марш Шопена… На них собирались, как на шоу.
Процессия шла через весь город и завершала свой ход на улице Коммунистической, упирающейся в кладбище. Но пока мы двигались по улицам, меня охватило чувство, которому не найти определения, пожалуй, ни в одном языке мира. Это был заполняющий душу восторг: я чувствовал, что стал центром внимания, что на меня смотрят, мне сочувствуют. И в то же время – леденящий ужас непонятного происхождения.
Я случайно коснулся лба дедушки – и отдернул руку. Его лоб был холодным. Намного холоднее моей руки, холоднее воздуха… Его лоб был холоднее льда. Таинство смерти… В тот момент я почувствовал: в теле, которое лежит в гробу, больше нет моего дедушки. Но значит, где-то в другом месте он есть!
…Мы познакомились с дедушкой слишком поздно и знали друг друга слишком мало. Но история нашего знакомства – мистическая.
Мне было шесть лет. Мы играли в лянгу – подбрасывали ногой кусок свинца. У кого выше взлетит, тот и победил. Настала моя очередь, я поудобнее приладил свинец на ботинок, примерился – и замер.
По улице шел человек. Пожилой мужчина в сером пиджаке, в сапогах. И я вдруг бросился к нему:
– Дедушка! Ты вернулся!
Мужчина обнял меня, дал шоколадку.
Он был моим дедушкой. Он никогда не видел меня. Я никогда не видел его. Но каким-то образом мы узнали друг друга.
Мои родители познакомились в небольшом райцентре Шурчи в Кашкадарьинской области Узбекистана. После войны отец демобилизовался в звании капитана, устроился работать в местный райвоенкомат… А мама моя была из Саратовской области. В зажиточном селе Кленовые Вершины жила большая крестьянская семья. Про таких говорят: крепкое хозяйство. Но в 30-е годы говорили иначе – кулаки. У главы семьи было кожаное пальто – почти роскошь по тем временам. И местный председатель комитета бедноты на это пальто положил глаз. Дальше все было просто: семью раскулачили, сослали в Среднюю Азию… Жаль, не знаю, досталось ли пальто тому председателю комбеда. Впрочем, какая сейчас разница?
Повезло, что не отправили в лагеря. Так мои дед, бабушка и их многочисленные дети оказались в Узбекистане. Кстати, несколько лет назад вместе с Алексеем Пивоваровым я ездил в Кленовые Вершины. Алексей снимал передачу о раскулаченных крестьянах, я показывал ему наше родовое село… Ничего, кроме красивого названия, не осталось от Кленовых Вершин после раскулачивания. Когда-то крупное, богатое село исчезло полностью. Только кладбище сохранилось – такая ирония судьбы.
Историю нашего рода сейчас изучает мой троюродный брат Владимир Сагалаев: он скрупулезно выстраивает фамильное древо. Начал чуть ли не с XIII века и довел хронологию до наших дней. Никто не остался забытым: ни раскулаченные, ни погибшие во время Великой Отечественной войны, ни наши современники.
Моей маме было 12 лет, когда семья не по своей воле уехала в Узбекистан. Впрочем, жаловаться на судьбу не приходилось: семья обосновалась в Самарканде, мама моя после окончания школы поступила в медицинский институт, окончила его – и по распределению ее отправили в тот самый райцентр Шурчи, где она и встретила папу.
Познакомились они, уже не будучи «пылкой молодежью»: маме исполнилось 28 лет, папе – 35. Мама потом рассказывала: до папы у нее был любимый парень, но во время войны пропал без вести. Но рассказывала она это вскользь – папе такие разговоры не нравились. Вообще, с яркостью чувств у них все было в порядке. Однажды в военкомате папа и его коллега (кажется, его звали Евгений Серпин) чистили пистолеты. И вдруг папа выстрелил в Евгения. Рана, к счастью, была неглубокая, Евгений выжил. Официальная версия звучала так, как и положено официальной: то ли неосторожное обращение с оружием, то ли неисправность. Но неофициально называли другую – папа приревновал Евгения к маме.
Давала ли мама повод? Не знаю. Но то, что я перенял от родителей умение нырять в самые глубины эмоций, – однозначно.
Жили родители в Шурчи недолго. Жизнь в кашкадарьинской глубинке вообще не баловала. А уж мамина профессия и вовсе не оставляла ей шансов на спокойную жизнь. Мама ходила на вызовы к больным. Причем «ходила» зачастую оборачивалось десятками, а то и сотнями километров. Она ездила по полуразбитым дорогам на таком же полуразбитом грузовике. Летала на «кукурузнике». В свой первый полет мама, совершенно не ожидавшая той «турбулентности», что АН-2 щедро дарит каждому пассажиру, кричала: «Остановите самолет, я сойду!»
А однажды ночью за ней увязались волки. Она шла по тропинке в соседнее село – и увидела светящиеся огоньки глаз. Убежала.
Словом, при первой возможности мои мама и папа переехали в Самарканд – к маминым родителям. Там, в этом вечном городе, я и родился.
А вот деда своего увидел, только когда мне было шесть лет. Тюрьма все-таки его настигла: он работал бухгалтером, его обвинили в растрате (совсем не знаю деталей этого дела) и посадили.
Как мы узнали с ним друг друга в нашем самаркандском дворе? Голос крови? Мистика? Случайность?
Я шел по улице в школу. Осень в Самарканде – совсем не то, что в средней полосе России. В сентябре запросто можно получить солнечный удар, да и в октябре, если постараться, тоже можно вспотеть. Летом же температура может подниматься до пятидесяти градусов – и это вовсе не считается из ряда вон выходящим явлением.
Как правило, в такую жару люди предпочитают прятаться в тени, а я всегда рефлекторно выбирал солнечную сторону улицы. Есть у меня мистическое чувство, что я напитывался этой солнечной энергией на много десятилетий вперед. И кажется, она много раз помогала мне в самые сложные моменты.
Дорога от дома до школы была не слишком длинной, так что шел я медленно и с книгой в руках. Так, как сегодня люди ходят по улицам с телефонами.
Чтение не было моим хобби – это была страсть.
Читать я научился в шесть лет. Первой самостоятельно прочитанной книгой стал томик Эмиля Золя. Нет, я вовсе не был поклонником Золя в дошкольном возрасте. Книгу из домашней библиотеки родителей взял совершенно случайно – меня просто привлек корешок. Раскрыл, начал читать – и не смог оторваться. Мне казалось, я понимаю все, о чем там написано. Все эти ложбинки и впадинки. Даже сейчас кажется, что я все понимал.
Потом переключился на более соответствующую возрасту литературу – Жюля Верна, Луи Буссенара. Читал русскую классику – всю, без разбора. Я старался, чтобы книга, которую читаю, всегда была под рукой – дома, в школе, в гостях.
В школе, кстати, тоже читал прямо на уроках, положив книгу на коленки. Учителя, заметив такое, ругались. Впрочем, надо отдать должное: чтение книг на уроках было меньшим из зол.
Самарканд – город бандитский. Сюда отправляли освободившихся из тюрем. Сюда ссылали тех, кого не отправили в лагеря. Сюда, в теплый климат, приезжали те, кто жил перекати-полем, – все «асоциальные элементы», что никак не вписывались в эталонную картину счастливой Страны Советов.
Это была атмосфера, в которой законы и общечеловеческие нормы морали лишь принимались к сведению, но вовсе не были обязательными к исполнению. И атмосфера эта пропитывала весь воздух Самарканда – вплоть до младшей школы.
Я, надо сказать, тоже не отличался хорошим поведением. Скорее, был в числе лидеров наших хулиганских группировок. Первые пять классов учился на «отлично», а потом в моем дневнике стала появляться вся россыпь оценок – от пятерок, которые случались все реже, до единиц, которые строили свой частокол все чаще.