Поняв наконец, куда дует ветер, Баранов положил в саквояж кисточки и настольную лампу и, похудевший, осунувшийся, в сопровождении Анны, последовал совету Суварнина.
Шестью месяцами позже, летом 1929 года, Баранов и Анна обосновались в Берлине. В то время столица Германии встречала художников с распростертыми объятиями, и Баранов, вернувшись к ранним сюжетам, когда нарисованные им апельсины, лимоны, яблоки так и просились в рот, быстро завоевал признание публики.
– Здесь нас ждет счастливая жизнь, – предсказала Анна. И уточнила, что для этого нужно: – Рисовать будешь только фрукты и овощи. Темные цвета использовать по минимуму. Никаких ню, никакого политического подтекста. Рот держи на замке, говорить буду я.
Баранов почел за счастье следовать этим простым и полезным для здоровья рекомендациям. Если не считать легкого размыва контура, тончайшего тумана, словно поднимавшегося из подсознательной нерешительности художника, не позволяющей раз и навсегда определиться с любым, даже самым простым вопросом вроде положения лимона на скатерти, его работы во многом напоминали полотна, которые он создавал, вернувшись с полей революционных сражений. Баранов процветал. Вновь появившиеся щечки порозовели, он даже отрастил небольшой животик. На лето снимал маленький домик в Баварии, арендовал прекрасную мастерскую неподалеку от Тиргартена. Проникся прелестью подвальчиков и мюнхенского пива, а когда разговор переходил на политику, что в те дни случалось очень часто, добродушно отшучивался: «Да кто тут что может знать? Это для философов».
Когда Суварнин (из-за первого, неопубликованного, варианта рецензии он впал в немилость властей, и вскоре ему перекрыли доступ на страницы прессы) появился в Берлине, сирый и убогий, Баранов пригрел его и поселил в пустующей комнате под мастерской. И даже смог выдавить смешок, узнав от Суварнина, что его зеленая ню заняла почетное место в новом музее декадентского искусства в Ленинграде.
Анна нашла себе должность инструктора физкультуры в одной из новых организаций для молодых женщин, которые тогда появлялись как грибы после дождя. Достоинства ее программ не остались незамеченными. Из зала Анны выходили батальоны крепких женщин с мощными бедрами, которые могли совершать восемнадцатичасовые броски по пашне и разоружать сильных мужчин с винтовками и штыками. Когда Гитлер пришел к власти, Анну пригласили в государственные структуры и отдали под ее начало программы физической подготовки женщин в Пруссии и Саксонии. И лишь гораздо позже бюро статистики Национально-Патриотического фронта женщин-матерей опубликовало отчет, в котором указывалось, что по числу выкидышей и смертей первенца выпускницы классов Анны превосходили любую другую группу женщин в соотношении семь к одному. Но разумеется, к тому времени Барановы уже покинули страну.
Между 1933 и 1937 годами жизнь Барановых очень напоминала их лучшие дни в Москве. Баранов работал без устали, и его зрелые фрукты украсили многие знаменитые стены, в том числе, по слухам, помещения бункера фюрера под Канцелярией, в немалой степени скрасив аскетичность обстановки. Будучи всюду желанными гостями, в силу значимости поста, который занимала Анна, и добродушного юмора Баранова, они кочевали с одного приема на другой, где жена художника, как обычно, монополизировала беседу, выказывая глубокое знание таких вопросов, как военные тактика и стратегия, производство стали, дипломатия и воспитание подрастающего поколения.
Друзья потом вспоминали, что именно в этот период Баранов стал заметно более молчаливым. На приемах и вечеринках он обычно стоял рядом с Анной, слушал, ел виноград и жевал миндаль, частенько отвечал невпопад и исключительно односложно. Он похудел, а по взгляду чувствовалось, что спит он плохо и его мучают кошмары. Он начал рисовать по ночам, запирая дверь в мастерскую, плотно задернув шторы, при свете настольной лампы, привезенной из России.
Так что зеленая ню стала полным сюрпризом и для Анны, и для друзей Баранова. Суварнин, который видел и оригинал, и берлинское полотно, заявил, что в целом второй вариант получился даже лучше первого, хотя главная фигура, во всяком случае концептуально, вышла один в один.
– Душевная боль, – говорил Суварнин, который в то время состоял на государственной службе в качестве разъездного критика по архитектуре, резонно рассудив, что в этой сфере человеческой деятельности ошибки в суждении не могут привести к столь катастрофическим последствиям, как в живописи, – душевная боль, которой пронизана картина, кажется непереносимой. Человеку ее уже не выдержать. Она по плечу герою, великану, богу. Баранов заглянул в пучину подсознательного отчаяния. Возможно, из-за того, что я знал о кошмарных снах Баранова, и в частности о том, где Баранов не мог произнести ни слова в комнате, полной говорящих женщин, у меня возникло сильное ощущение, что зеленая женщина – это само человечество, запертое в немоте, протестующее без слов и без надежды против трагических трудностей жизни. Особенно мне понравилась милая маленькая деталь: голый карлик-гермафродит, выписанный розовым в левом нижнем квадрате, которого обнюхивают маленькие темно-коричневые зверьки.
Сомнительно, что Баранов даже думал о том, чтобы показать картину широкой общественности (после завершения работы над ней он успокоился, а воспоминания о том, что произошло в Москве, были еще слишком свежи, чтобы решиться выставить ее в Берлине). Но дальнейшую судьбу Баранова определил не он сам, а гестапо. По заведенному порядку агенты тайной полиции еженедельно обыскивали дома и служебные помещения всех, кто читал зарубежные газеты (от этой вредной привычки Баранов так и не смог отказаться), и наткнулись на зеленую ню в тот самый день, когда художник последний раз прикоснулся к ней кистью. Оба агента были простыми немецкими парнями, но неплохо усвоили азы национал-социалистической культуры, чтобы понять и прочувствовать предательство и ересь. Вызвав подкрепление и оцепив здание, они позвонили шефу отдела, ведающего подобными вопросами. Часом позже Баранова арестовали, а Анну сняли с работы и отправили помощником диетолога в приют для матерей, родивших вне брака, у польской границы. Как и в Москве, ни один человек, даже бравый полковник бронетанковой дивизии СС, с которым Анну связывали интимные отношения, не решился намекнуть ей, что в поисках модели Баранову не пришлось выходить из дома.
В гестапо его допрашивали месяц. За это время Баранов лишился трех передних зубов, его дважды приговаривали к смерти, а на допросах требовали выдать заговорщиков и сообщников и признаться в диверсиях, совершенных в последние месяцы на авиационных заводах. Пока Баранов находился в гестапо, его картину показали на большой выставке, устроенной министерством пропаганды, чтобы познакомить широкую общественность с новейшими тенденциями в декадентском и антигерманском искусстве. Выставка пользовалась огромным успехом и побила все рекорды по посещаемости.
В день освобождения Баранова из гестапо (он еще больше похудел, заметно ссутулился и мог есть только мягкую пищу) ведущий критик берлинской «Тагеблатт» вынес официальную оценку картине. Баранов купил газету и прочел следующее: «Это иудо-анархизм в апогее наглости. Подстрекаемый Римом (на заднем плане в берлинском варианте добавились развалины церкви), с благословения Уолл-стрит и Голливуда, следуя приказам Москвы, этот варварский червь Баранов, урожденный Гольдфарб, заполз в сердце немецкой культуры в попытке дискредитировать моральное здоровье нации и опозорить институты охраны правопорядка. Это пацифистская атака на нашу армию, наш флот, нашу авиацию, злобная клевета варвара с востока на наших прекрасных женщин, праздник похотливой так называемой психологии венского гетто, зловонные пары парижской клоаки, набитой французскими дегенератами, жалкий аргумент английского министерства иностранных дел в защиту кровожадного империализма. Со свойственным нам достоинством мы, немцы, представители мира немецкой культуры, мы, носители гордой и святой немецкой души, должны сплотиться и потребовать – в уважительной форме, сдержанным тоном – удаления этого гангренозного нароста с тела нации. Хайль Гитлер!»