У Эсмондова генерала к числу многих почетных ков, полученных им в прежних битвах, прибавился еще один - он был ранен в пах и, лежа без движения на спине, утешался лишь тем, что вперемежку со стонами, усердно честил великого герцога. "Капрал Джон, - говорил; он, - любит меня так, как царь Давид любил полководца Урию; потому он и посылает меня всегда на самый опасный пост". Он до конца своих дней оставался при убеждении, что главнокомандующий рассчитывал на его поражение при Винендале и нарочно дал ему так мало солдат, в надежде, что он там сложит свою голову. Эсмонд и Фрэнк Каслвуд оба остались невредимы, хотя дивизия, которой командовал наш генерал, пострадала больше других: ей пришлось выдержать не только огонь неприятельской артиллерии, очень жаркий и очень меткий, но и неоднократные и яростные атаки знаменитой конницы Maison du Roy, которые приходилось сдерживать и отражать и пулей, и штыком, и дружным усилием наших четырех линий мушкетеров и пикинеров. Говорят, король Англии до двенадцати раз устремлялся на наши ряды в этот день с воинами французского королевского дома. Стрелковый полк генерала Уэбба, в котором прежде служил Эсмонд, также находился в составе дивизии под началом своего командира. Трижды генерал оказывался в центре мушкетерских каре, командуя "огонь!" в ответ на натиск французов; и когда сражение окончилось, его светлость герцог Бервик прислал поздравления своим прежним однополчанам и их командиру, столь доблестно проявившим себя на поле боя.
Двадцать пятого сентября, в день совершеннолетия милорда Каслвуда, мы пили за его здоровье; армия тогда стояла под Монсом, и на этот раз полковнику Эсмонду посчастливилось менее, чем в сражениях более опасных: пуля на излете угодила в него чуть повыше старой раны, отчего последняя вновь открылась, появился жар, кровохарканье и другие зловещие симптомы; короче, полковник очутился на краю могилы. Добрый мальчик, кузен его, ходил за старшим товарищем с примерной нежностью и заботой, и лишь когда врачи объявили, что опасность миновала, Фрэнк Каслвуд уехал в Брюссель, где и провел всю зиму, осаждая, должно быть, еще какую-нибудь крепость. Немного нашлось бы юношей, которые так легко и на столь длительный срок отказались бы от собственных удовольствий, как это сделал Фрэнк; его веселая болтовня скрашивала Эсмонду долгие дни страданий и безделия. Еще с месяц после отъезда Фрэнка предполагалось, что он по-прежнему проводит свой досуг у постели больного, ибо из дому продолжали приходить письма, полные похвал молодому джентльмену за его попечение о старшем брате (этим ласковым именем госпоже Эсмонда угодно было теперь называть его); и мистер Эсмонд не торопился рассеять заблуждение матери, когда добрый юноша отправился на рождественские каникулы в Брюссель. Лежа в постели, Эсмонд с удовольствием наблюдал, как он тешится сознанием свободы и как наивно старается скрыть свою радость по поводу отъезда. Есть пора, когда бутылка шампанского в таверне и румяная соседка, готовая разделить ее, представляют соблазн, перед которым не устоит даже самый благоразумный молодой человек. Я не намерен разыгрывать из себя моралиста и восклицать: "Позор!" Я знаю, чему испокон веков учат старики и как поступают молодые; и знаю, что даже у патриархов бывали минуты слабости с тех самых пор, как Ной свалился ног, впервые хлебнув вина. Итак, Фрэнк устремился к радостям столичной жизни в Брюсселе, где, по отзывам многих наших молодых офицеров, жилось несравненно веселее, нежели даже в Лондоне; а мистер Генри Эсмонд остался на своем скорбном ложе и занялся писанием комедии, которую его госпожа провозгласила верхом совершенства и которая в следующем сезоне выдержала в доне целых три представления кряду.
В эту самую пору в Монс явился вездесущий мистер Холт, который пробыл там около месяца и за это время не только завербовал полковника Эсмонда в ряды сторонников короля (к которым Эсмонды всегда себя причисляли), но и попытался возобновить старый богословский спор с целью вернуть Эсмонда в лоно той церкви, по обряду которой он был крещен при рождении. Будучи искусным и ученым казуистом, Холт умел представить сущность разногласий между обеими религиями так, что принявший его предпосылки неминуемо должен был принять и вывод. Он начал с разговора о расстроенном здоровье Эсмонда, о возможной близости конца и так далее, а затем распространился о неисчислимых преимуществах католической религии, которых лишает себя больной, преимуществ, коих даже англиканская церковь не отрицает, да и не может отрицать, поскольку сама происходит от Римской церкви и является лишь боковой ее ветвью. Но мистер Эсмонд возразил, что религия, которую он исповедует, есть религия его родины и что ей он намерен остаться верным, не возбраняя никому принимать любые иные догматы веры, где бы они ни были сформулированы в Риме или в Аугсбурге. Если же добрый отец полагает, что Эсмонду следует перейти в католичество из страха перед последствиями и что Англии грозит опасность вечной кары за ересь, то он, Эсмонд, вполне готов разделить эту печальную участь с миллионами своих соотечественников, воспитанных в той же вере, и со многими из самых благородных, праведных, мудрых и чистых духом людей на земле.
Что до вопросов политических, то здесь мистер Эсмонд с патером много легче достигли взаимного понимания и пришли к одинаковым выводам, хотя, быть может, разными путями. Вопрос о праве на престолонаследие, вокруг которого такой шум подняли доктор Сэчеврел и партия Высокой церкви, не вызвал у них особых споров. В глазах мистера Эсмонда Ричард Кромвель, а прежде отец его, будь они коронованы и миропомазаны (а нашлось бы довольно епископов, готовых совершить этот обряд), явились бы монархами столь же законными, как любой Плантагенет, Тюдор или Стюарт; но раз уж страна отдала бесспорное предпочтение наследственной власти, Эсмонд полагал, что английский король из Сен-Жермена - более подходящий правитель для нее, нежели немецкий принц из Герренгаузена; в случае же, если б он не оправдал народных чаяний, можно было найти другого англичанина на его место; а потому хотя полковник и не разделял неистовых восторгов и почти религиозного благоговения перед той внушительной родословной, которую тори угодно было почитать божественной, он все же готов был произнести: "Боже, храни короля Иакова", - в день, когда королева Анна уйдет дорогой, общей для королей и простых смертных.