А еще у него всегда были какие-то неполадки с официальными бумагами. Если бы их терял только он сам, это было бы хоть как-то объяснимо. Но его бумаги почему-то терялись во всех учреждениях, и уже никого не удивляло, что на него опять завели новый вкладыш в студенческой поликлинике. У него была хроническая астма, обострявшаяся по холодам, и свой вкладыш в каждом кабинете.
- И в гинекология тоже! - утверждал он.
А еще у него была Ляля.
Собственно, у него могла быть любая из общежитских девчонок, на него никто не обижался и никто его ни к кому не ревновал. И если сказать точнее, Ляля была сама у себя. Но она молча улыбалась, когда Рамон был рядом. И ее улыбка становилась нежнее, когда она слышала из уст Рамона свое имя.
- Льялья...
Ее и без того мягкое имя текло как мед, как сладкий тягучий кокосовый ликер, который делала Пеньина мама.
Ликер этот Рамон привез сюда контрабандой, насмерть заболтав погранцов. Девчонкам он понравился до восторженного писка. Правда, попозже они запищали уже возмущенно, когда обнаружилось, что голова-то от ликера остается ясной, а вот ноги не идут. Тогда Рамон извлек из своей сумки другую бутылку с чем-то темным, и решительно замотал головой, когда девчонки робко потянули к ней руки.
- Вам нельзя.
Судя по тому, как отдувались парни, которым досталось по глотку из темной бутылки, девчонкам этого действительно было нельзя. Им Рамон отдал кокосовый орех, достав его из все той же сумки, чудом избежавшей таможенного досмотра. Орех никому не понравился.
Что он привез Ляле, осталось неизвестным. Он на эту тему не распространялся, а Ляля была девушкой тихой, молчаливой и абсолютно непробиваемой. Одевалась она неброско, не красилась, волосы цвета спелой пшеницы заплетала в тугую косу, училась старательно, но без фанатизма. В общем и целом ее не замечали. Но она и не стремилась быть заметной.
Даже про ее день рождения соседки по комнате узнали из случайной обмолвки. Поскольку денег на подарки ни у кого не было, а из праздничной еды был только чай, девчонки решили хотя бы навести на Лялю красоту. Ляля, сидевшая на стуле в простой майке и домашней юбочке, обреченно махнула рукой и осталась сидеть неподвижно, пока соседки хлопотали вокруг.
Ее тугую косу первым делом распустили и расчесали густые волны цвета спелой пшеницы. Справа у виска заплели несколько тоненьких косичек, уложили их полукружьями, подхватили простой заколкой, открыв нежное розовое ухо, проколотое маленькой сережкой. Левую сторону оставили так. Потом подступили к ресницам, слегка провели по ним тушью и ахнули. Светлые ресницы Ляли, потемнев, зрительно удлинились примерно вдвое. Ей сунули в руки зеркало. Она взглянула на свое отражение огромными серыми с поволокой глазами, похлопала густыми веерами чуть подкрашенных ресниц. Зашумел ветер. Ляля вздохнула и сказала:
- Коровка.
И отдала зеркало.
Девочки переглянулись. Смотреть на это и знать, что больше никто этого не видит, было невыносимо. Не сговариваясь, они с двух сторон подхватили Лялю под руки и вывели из комнаты в общежитский коридор.
Ляля в сопровождении двух соседок медленно прошла его из конца в конец. В такт мягкой походке колыхались золотистые волны, спадавшие до талии. Обнажалось и вновь скрывалось под волной волос округлое плечо. Поблескивала сережка в мочке открытого уха. Веера ресниц взлетали, когда Ляля бросала взгляд по сторонам, и вновь приопускались полукружьями теней. Лицо ее было спокойно и неподвижно.
Встречные замедляли шаг, останавливались, оглядывались и смотрели ей вслед. В холле стихли разговоры.
Дойдя до умывальни, Ляля оттолкнула руки девчонок, подошла к раковине и тщательно отмыла тушь с ресниц. Потом разобрала волосы и вновь заплела тугую косу. Больше она такого делать с собой не позволяла.
Рамона в это время в общежитии не было - он ругался с консулом и представление пропустил. Его безалаберное отношение к документам, его бессовестные прогулы и бесконтрольные разъезды не могли в конце концов остаться незамеченными, и над ним нависла нешуточная гроза.
- Habla culo! - сказал он, вернувшись из консульства. По звучанию это походило на фамилию консульского работника, но смысл был несколько грубоват.
Потом его видели в деканате, куда он отнес накарябанное собственноручно заявление:
"Прошу разрешить меня мое продолжение в Советском Союзе."
- Это уж вы сами постарайтесь, - сказали ему.
И Пенья стал стараться.
Они с Лялей засиживались допоздна в холле, загромождая стол учебниками и тетрадями. Сюда же Ляля приносила бутерброды и пирожки из буфета, чтоб уж ничем не отвлекаться. Здесь же они зажигали пару свечек и ставили их в чашки, когда в общежитии вырубалось электричество - зимой это бывало нередко. Они поднимали взгляды друг на друга и замирали на мгновение; потом начинали твердить:
- Учись! Учись! Учись! - И дружно фыркали. Но дела Рамона и правда стали понемногу выправляться.
Как-то, когда Рамон на минутку отошел, кто-то неумный, проходя мимо холла, бросил в адрес Ляли неуважительное слово. Не надо было этого делать: Пенья материализовался перед ним в то же мгновение. В следующее мгновение дематериализовался неумный человек.
Они сидели за учебниками, сдавали экзамены, переходили с курса на курс. К ним привыкли.
Одного Пенья никак не мог понять и принять. На каникулы Ляля уезжала к себе домой, писала ему оттуда письма, но ни разу не позвала его с собой и отмалчивалась, когда он сам заводил разговор об этом. В последний год учебы он не выдержал.
Он ничего не знал о жизни в сельских районах Житомирщины. Не знал и не думал, какое впечатление произведет, что будут думать там о нем, о Ляле и о всей ее родне, что станет с ней впоследствии - не думал, потому что твердо знал, что хочет, чтоб с ней стало. Он хотел поговорить с ее матерью, а по старомодному выражаясь - попросить Лялиной руки.