Вслед за старухой она прошла через двор. Приметила на снегу, кроме старушечьих, и еще чьи-то следы – большие, мужские. Сегодня кто-то проходил здесь в поршнях от снега, надетых поверх черевьев и набитых соломой для тепла. Не сидит ли у Буры-бабы гость?
Но в избушке было пусто. Дверь ее показалась Эльге совсем низкой, как лаз. Внутри висел густой дух старушечьего жилья. После светлого дня Эльга ничего не видела и, разогнувшись, первые два шага сделала ощупью. А когда глаза привыкли, изумилась: до чего же избушка мала! Как будто другая, не та, в какой она побывала двадцать пять лет назад… Да нет, новой изба не выглядит. Вот печка, где они с Утой варили бабке кашу, вон полати, где та, прежняя Бура-баба сидела, когда пряла ее Эльги, судьбу. А вон и столбушка[4] прислонена – орудие нынешней Буры-бабы.
– Принесла тебе гостинца, – Эльга поставила на лавку лукошко. – С поклоном от сестры моей Уты и прочих наших.
Бура-баба молчала. Но Эльга, которую годы киевской жизни наделили развитым чутьем, слышала, что это молчание не сердитое, а потрясенное, растерянное. Она сама-то где только ни побывала – до самого Царьграда добиралась, перед золотым Соломоновым троном стояла. Видела Святую Софию, Великую Церковь в Великом Городе, всю из разноцветного мрамора и золота, сама огромная, как волшебный город, глянешь под свод – голова кругом. А Бура-баба знает только свой двор, да ближний лес, да «божье поле», куда ее возят раз в год на окончание жатвы. За все двадцать пять лет в существовании ее не бывало ничего нового. Явись к ней вместо Эльги сама Марушка, и то удивила бы не сильнее.
– Видно, Сыр-Матёр-Дуб перевернулся… вниз ветвями, вверх корнями… – промолвила наконец Бура-баба. – Садись, коли пришла.
Эльга села. Еще раз огляделась. Нет, это какая-то другая избушка! Все было такое, как она запомнила – лавки, оконце на полуночную сторону – а не на полуденную, как у людей, и от этого не отпускало чувство перевернутости, иномирности. Полати, ларь, каменные жернова в бадье, ступа с пестом и метлой в углу. И хотя она отлично помнила, что это за ступа и метла, даже они, орудия Марены, не внушали ей трепета. Тем же осталось старое щербатое дерево, но дух из него ушел…
Или это она сама изменилась? Уж слишком много всего ей привелось повидать за эти двадцать пять лет. И каменных дворцов, и таких же темных, дымных землянок. Сильнее всех ее поражает именно это – осознание того, как далеко от былого увело ее время.
А может, крещение ее защищает. Дух остался в метле и ступе, но над нею старые боги не имеют власти. Поэтому ей больше не страшно здесь.
Так не напрасно ли она пришла? Малуша ведь тоже крещена. Судьба ее не во власти чуров, и чем ей поможет Бура-баба?
Но нет. Корень их общей вины так глубоко в памяти рода, что Христос до него не доберется. Только эта старуха, которая и есть корень рода.
– Рассказывай, с чем пришла? – слабый голос хозяйки прервал ее раздумья.
Бура-баба тоже села, напротив ее, поставила посох между колен и вцепилась в него обеими руками. Эльга старалась не смотреть на эти руки – боялась узнать их и вновь почувствовать режущую боль ушедшего времени.
– В роду моем беда случилась, – начала Эльга, подавляя вздох. – Большая беда, позорная…
Не настолько она позабыла обычаи, чтобы не уметь себя вести в этой избушке. Бура-баба – мать всем и никому, у нее нет имени. Никто из ныне живущих не может зваться ее родней. Эльга стала рассказывать о своей беде, и сильнее стыда ее мучила отчужденность – о родном внуке своей матери она вынуждена говорить как о чужом ей.
Да и к лучшему. За двадцать пять лет впервые до бабки дошла весть о никогда не виденном внуке – что девка из своей же родни от него дитя понесла.
Бура-баба слушала молча, не перебивая. Под личиной Эльга не видела ее глаз, но улавливала напряженное внимание. Рассказала обо всем – как впервые узнала, что Святослав хочет взять Малфу в жены, как запретила им об этом и думать, как пыталась помешать, отправила девушку за леса и реки, аж во Вручий. И как узнала за пару дней до Карачуна, что ушедший в полюдье Святослав уже месяц возит Малушу с собой по земле Полянской и называет своей женой…
– Я сюда ее привезла. Она сейчас в Варягине. Здесь мать за ней будет смотреть, и сестра моя. Но боюсь я… сумеем ли избыть беду? Не скажется ли еще? Что с тем дитем будет? Я думаю Малушу выдать замуж поскорее, чтобы дитя у молодухи родилось, как у людей водится. Но тревожно мне… уж если прицепилось лихо, от него не убежишь. Как бы хуже не сделать.
– Эх, матушки… – старуха покачала головой. – Княжьим столом ты владеешь, дружинами ратными повелеваешь, все земли обошла, все хитрости превзошла… А в своей семье, за своим сыном не доглядела!
– Он не дитя. Я десять лет за ним доглядываю, как он, отрок на четырнадцатом году, на стол отцовский сел. А теперь он зрелый муж, своих детей имеет, ему своя воля. Он меня выслушает, а сделает по-своему.
– Роды и земли, стало быть, тебе покоряются, а сын родной нет?
– Он князь русский.
Эльге не хотелось оправдываться. Она сделала что могла, но ни княгиня, ни родная мать не может управлять человеком, будто соломенной лелёшкой[5]. Противниками ее были упрямство сына и то неудержимое стремление юной девы к жениху, что пробьет даже каменные горы. Ей ли не знать? Двадцать пять лет назад и самой этой бабе – тогда еще Домолюбе Судогостевне – люди могли бы подать упрек: что же за дочерью не доглядела, позволила ей с чужими отроками в Киев бежать?
Бура-баба помолчала. Эльга вглядывалась в нее сквозь полутьму, пытаясь вновь почувствовать изначальную связь, голос родной крови. Ведь это ее мать, единственный человек на свете, кого она мысленно видела стоящим выше себя, хоть и привыкла числить ее в мертвых. Но ведь здесь – не белый свет, это рубеж Нави, и сидящая перед ней – не живая женщина, а стражница. У нее даже имя не свое, а то, что носят эти стражницы одна за другой многими веками. Эльга напоминала себе об этом, глядя в птичью клювастую личину из бересты, но за этими мыслями стояли другие: это та же самая женщина, что когда-то со слезами проводила ее, Эльгу, в лес к медведю. А теперь Эльга пришла к ней в это самый лес. И вот они сидят напротив, чуть дальше вытянутой руки. Но чувство родственной близости не приходило, не откликалось на зов рассудка. Уж слишком различную жизнь они вели эти двадцать пять лет. Дороги их лежали в противоположные стороны, и каждая ушла по своей очень, очень далеко. Теперь они дальше друг от друга, чем небо и земля. Чем эта затхлая, темная избенка – и Мега Палатион в Царьграде, с мараморяными полами и золотыми столпами.
Эльга покосилась на столбушку. Та самая, на какой ее судьбу спряли? Что там было-то? Она постаралась припомнить. Обещала ей прежняя Бура-баба долгую жизнь… потом что-то о дереве… один корень, три ствола… Она тогда поняла, что у нее будет всего один сын – потому и сбежала, чтобы сын ее не стал волхвом лесным. Это Святша. Он, выходит, тот ствол? А три ростка? У него два сына. Будет еще один? Бура-баба тогда предрекла ей вдовство – это сбылось. Эльга пыталась вспомнить еще что-нибудь важное, но не могла. Тот давний поход подвел ее к решению бежать от родных. А сделав это, она так погрузилась в новую жизнь, что причина, это пророчество, испарилось из памяти. Чуры оставили себе ее память, не позволили строптивой внучке взять с собой их самый дорогой дар.
– Не в его норове дело, – подала голос Бура-баба. – Твоя вина на детях сказалась. Ты знаешь, как ты из дома ушла, – голос ее дрогнул, и впервые она дала понять, что все знает и помнит не хуже самой Эльги. – Чуров ты обидела. Кровь их священную пролила. И куда бы ни пошла, проклятье их ты волочешь за собою, как тень свою. Оттого сын у тебя всего один, да и тот горе тебе несет, не радость.
Голос старухи дрожал. Но не от гнева – от горя. Она помнила, что речь идет о родном ее внуке. У Эльги мелькнуло в мыслях: а будь они, как все кривичи, живи одним родом под властью старейшин, вырасти Святослав на руках у ее матери – он стал бы другим? Не тем, каким вырос, повитый кольчугой вместо пелен, вскормленный с конца копья, баюканный песнями о победах дедов? Приученный считать за честь свою готовность идти вперед, прокладывая путь себе своим мечом и не оглядываясь назад? Ценить не дедовы обычаи, а свою доблесть? Не древние предания о чужих подвигах, а будущие – те, что сложат потомки о нем? Уж тогда бы он не смог…