Умылся слезами из крана, взял инструменты и вышел. Обстругал ветку, распилил ее на четыре равные части и приколотил их к сидушке, оторвав ее с паркета.
– Строители сегодня приходили, – сказал Дима, разлив слезы в стеклянные чашки. – Ты не заметил новую лестницу наверх?
– Нет.
– Будут еще этаж строить. Полностью из железа.
– Не сопротивляйся, пусть творят, что хотят, – подбадривал я его.
Он наложил мне в ладонь промасленных оранжевых грибов, но я их сунул обратно в банку. Сам он их ел как сгущенку. Быстро и невежливо.
– А знаешь, – огрызнулся Дима. – Я устал не сопротивляться.
Он продолжал. – Да и с каких пор твой протест перерос в полное отторжение мира? Протест же должен означать глубокую привязанность к своему объекту. Или ты с Надей не размышлял об этом?
– Не размышлял, – прервал его я. – Мы только и делали, что ругались. А в конфликтах не до размышлений. Теперь я уже понимаю, что молчание – единственная существующая форма протеста. Если с чем-то не согласен, то молчи, чего другого.
– Я так не могу, – вспылил Дима и закусил. Я промолчал.
– И деньги на ремонт дома нужны. Дерево погибает.
– Это его участие в жизни, не твое.
– Не могу я так, как ты… Попробуй грибы и скажи, что о них думаешь. Вроде вкусные.
– Я кроме слез ничего не ем, – ответил я ему без капли спора и зевнул. Показалось, что он не выпил вечером ни кружки, зато грибов своих поел изрядно.
– Послушал меня немного и уже устал?
Я пожал плечами. Снизу доносился храп, да и настроение было как всегда.
Вскоре мы поняли, что переборщили с дозами. Я – слез, а он – еды. Почувствовали, что желаем спать. Дима давил своим настроем поделиться урожаем облепиховых, и на момент я сдался. Грибы были вкусные, чего скрывать. Вкусные не от того, что со времени выпуска из шараги я ничего толком не ел, вкусные как слово вкусно. А потом Дима уснул. Я же с минуты две посидел на веранде, вглядываясь в сухой гляссаж темного города, а когда грибы растворились в животе, сам стал становиться темным изнутри. Без какого-либо сопротивления.
**
Самые трусливые волосы сбежали, видимо от беспорядка в голове и на голове, смешались с травой, скрылись и не подавали виду. Пускай. Муравьи обгладывали мои голые пальцы в рваных сапогах, но мне и до этого не было дела. Голова трещала, как сочное ядро арбуза. Вот только внутри она представлялась гнилой, иссиня болотной. Конечно, это состояние напоминало обычное утро. Если бы я не находился в лесу и птицы бы при сером свете сухого солнца не исполняли бы симфонии Бетховена. Да и в обычное утро к кровати уже подскочила бы ругающаяся Надя, схватила бы ремень и закрепила бы мою голову им. А потом приготовила бы компрессы из слез, и утро благополучно бы завершилось.
Делая горячие решения, сам не знаешь, насколько они тебя охладят.
Из головы же что-то вырывалось наружу, что-то стремилось прямиком к солнцу, хотело что-то очень сильно солнцу помочь.
Ладони судорожно шаркали со звуком по траве, натыкаясь на корни рябиновых елей, рябиновых дубов и, иногда, рябиновых рябин. Среди пения птиц и шума воздуха блуждало далекое и легкое девичье пение. Такое проказное и беспрерывно веселое. Я не верил ни пению, ни птицам, в их нотах не было никакого толка. Единственное, что казалось реальным – ослепительный серый свет, режущий глаза.
А когда свет постарался растаять и дать глазам передышку, я увидел девочку лет тринадцати, она стояла между рябин и шепталась с птицами. Шепот издали походил на сочинения Барто. Я попытался подняться, но тут же упал. Девочка обернулась, показав широкие щеки и наивное любопытство.
– Тебе плохо? – она стала подходить.
– Оставь, не травмируй себя.
– У тебя вся рубашка в крови.
И правда, от воспоминаний о Наде рубашка намокла от открытой раны на сердце. – Ничего страшного, – ответил я девочке. Она присела рядом, и я стал разглядывать ее большую грудь: красивая и нелепая, как многие большие груди.
Сама девочка была одета в желтый алюминиевый комбинезон и белую майку. Она сорвала две-три травинки, в которых виднелись неловкие обрывки волос, и приложила к моей голове.
– Что ты делаешь? – спросил я ее, когда взгляд ускользнул с груди на плотный живот, сложившийся гармошкой.
Она поднялась, и грудь ее стала казаться еще больше. – Ты, видимо, потерял свою свиту.
Я поднялся и отряхнулся. Боль в голове прошла, а девочка упиралась грудью в мой живот, и на мгновение я представил нас как неделимым целым.
– Я люблю лес, – отвечала она. – Ведь только в лесу девочки становятся принцессами и находят замок с принцем или принца с замком.
– Разочарую тебя. Я никакой не принц.
– Я это уже поняла. Дай пошутить. Как ты здесь оказался?
– Видишь ли, меня знакомый накормил пищей. А пища на меня нехорошо влияет. Вот и случилось то, что случилось.
– А…, – незаинтересованно ответила девочка. – Мне кажется, что тебе надо вылечить рану, – она показала на грудь.
В двух местах рубашка порвалась, и было видно красное сердце. Наглое, изображало себя красным. Девочка почесала затылок и решила.
– Пойдем ко мне домой.
– Не надо стараться.
– Пойдем, мне не сложно.
Мы пошли через лес, она шла впереди, а я засматривался на ее упругую задницу и отставал. Меня к ней, несомненно, влекло, но ничего предпринимать я не хотел.
–Лес каждый раз так завораживает, как в сказке. Прихожу сюда и теряю голову. Меня Женя зовут, – сказала она. – А тебя?
Я промолчал. Имена меня совсем не интересовали.
**
По голодному бирюзовому небу плыл розовый корабль. На канатах с него свисали экраны, по которым транслировалась реклама турпутевок в космос. Мы с девочкой спрятались у куста, на котором росли миниатюрные кувшины и графины. Реклама нас не заметила, иначе в лесу поднялась бы сирена.
Корабль плыл нешумно и довольно низко, некоторые экраны бились о верхушки деревьев, становясь профнепригодными тунеядцами, но из редких отверстий корабля тут же выглядывали жестяные рукава и чинили битых.
– Я как-то дружила с одним из таких экранов, – заметила девочка, отрывая кувшин с куста. – С ним было весело. Но видел во мне только красоту.
Она запихала кувшин себе в горло. – Ее у тебя не отнять, – похвалил я ее невзначай. Она улыбнулась. Корабль ушел вдаль, и в лесу стало тихо. Но не настолько, чтобы я не услышал журчащий ручей.
Пробравшись на звук к вьющемуся и сверкающему, я окунул в него глаза. Мгновением ранее на меня стала находить трезвость, а ее надо было прекращать. Девочка ополаскивала руки от липкого сока кувшинов и иногда облизывалась, хихикая. Ее смех будоражил меня в не очень качественную сторону. Из подвернувшихся под руки листьев я соорудил флягу и наполнил ее слезами. Мы отправились дальше, в этакое получасовое неосмысленное путешествие, которое не хотелось ничем прерывать.
Пятиэтажный дом, в котором жила девочка, был похож на пальму из пальмового алюминия. На третьем этаже дом был разрезан на три части, и части были наклонены в разные стороны. Дом стоял на холме из гравия, вдалеке я даже заметил свой театр. Заметил так, что вспомнил про сегодняшнюю спектаклю, вероятность которой пронзила меня тонкой тревогой и выскочила в свет. Надя с Димой все равно обо всем позаботятся, проведенные с ними учебные и потом рабочие годы давали повод для доверия, а у меня была фляга и пришедшее фляге удовлетворение последним часом. Девочка, звали ее Женей, или Ксюшей, что ли, ни о чем толком не говорила в пути, иногда посматривала на мои раны и ласково улыбалась. Для своего возраста она казалась женственной и мудрой.
Во дворе ее пятиэтажки паслись жирные воробьи, противные хранители облаков в черных лицах, мы подождали, пока они поочередно срыгнут избытком тыквенных семечек, и прошли в подъезд. Поднявшись на третий этаж, мы устремились влево наискосок вверх и спустились на этаж ниже, на пятый. На дверях соседних квартир размещались мозаичные таблички. Мозаикой там были выложены схематичные постояльцы. В основном, киты и зайцы. Иногда – сороки.