Триша
Она пришла, чтобы попрощаться. Она ничего не говорила об отъезде, но я все поняла по ее глазам, так же как в детстве, когда она бывала напугана и не хотела в этом признаваться. Сейчас три часа дня. Я выглядываю из окна, а чай кипит на плите. По мере того как молоко нагревается, запах имбиря и других специй наполняет воздух. Матери выходят из домов и собираются группами для ежедневной прогулки до соседней школы. Учеников младших классов отпускают первыми, а через двадцать минут отпускают старших. Я знаю их расписание, словно у меня есть свои дети.
Иногда дети бегут домой друг к другу, устраивая себе непредусмотренный поход в гости. Матери снисходительно покачивают головами и идут вслед за детьми, всегда готовые попить чайку и посплетничать. Они никогда не приглашают меня. И с какой, собственно, стати? Они знают, что я ничего не могу привнести в их послеобеденное обсуждение школьных сплетен об учителях и родителях.
Я наливаю чай в две китайские чашки, такие тонкие, такие хрупкие, что они могут разбиться вдребезги от неловкого прикосновения. В свою чашку я кладу один кусочек сахара, в Сонину — два. Она всегда была сладкоежкой. Когда мы были детьми, папа обычно покупал коробку шоколадного печенья с мятой у Сониного отряда герлскаутов. Мама делила печенье на три равные части для каждой из нас. Я брала одно печенье из своей порции и ела, не торопясь, наслаждаясь каждым кусочком. Спрятать остальное от Сони было задачей не из легких. Она съедала свою долю в один присест. И куда бы я ни прятала свое печенье, Соня отыскивала его. У нее на это уходило несколько дней или даже неделя, но она продолжала поиски, пока не добивалась цели. Поэтому я просила папу спрятать мое печенье в его стол, зная, что она не осмелится залезть туда. Я отгоняю воспоминания и достаю из буфета свои драгоценные трюфели, которые храню на случай, когда к нам в гости приходят руководители компании, в которой работает Эрик, и их привередливые жены. Наполнив вазочку, я ставлю ее на стол рядом с чашками с чаем и снова иду в комнату, где, подобно птице в клетке, Соня ходит взад-вперед на своих длинных ногах.
— Садись, — я ставлю поднос и подаю ей чашку. Она делает глоток и кивает в знак благодарности. — Ну, как ты поживаешь? — легкая беседа — верная гарантия того, что мы не будем говорить о том, что касается нас обеих. — Ты навестила старых друзей? Познакомилась заново с городом? Погода была отличная.
— У тебя красивый дом, — произносит Соня, избегая ответа на мои вопросы. Она ставит чашку на стол, сделав всего два-три глотка. — А твой муж, похоже, чудесный человек.
— Спасибо. Он действительно чудесный, — я ставлю свою чашку рядом с ее чашкой. Их ручки соприкасаются: союз двух неотличимо схожих предметов. — Он сказал, что ты красивая.
— В самом деле? — она неловко ерзает на месте. — Он не злится на меня? Несмотря на то, что я не пришла на вашу свадьбу?
Я забыла ее манеру говорить: всегда по существу, никогда не делая попыток спрятаться за стену притворства. Когда мы были маленькими, она единственная говорила вслух о том, что нас избивают. Она спрашивала, почему папа нас бьет и имеет ли он на это право. Марин принимала все как есть и объясняла его жестокость особенностями характера. Я молчала, поскольку на меня гнев отца не распространялся.
— Он понял.
— Что я не могла приехать? — удивленно спрашивает Соня.
— Да, — я лукавлю. Эрик никогда не говорил мне, что он понял. Никогда не спрашивал меня, почему она не приехала. Он просто обнимал меня и снова и снова объяснялся в любви. Он обещал всегда быть рядом со мной. Я протягиваю Соне тарелку со сластями:
— Попробуй. Тебе обязательно понравится.
— Нет, спасибо, — она бросает на тарелку равнодушный взгляд. — Я покончила со сладостями несколько лет тому назад.
— Что? — я не могу скрыть потрясения. Я чувствую обиду, оттого что не знала этого. — Почему?
— Я отправилась ради фотосессии в Эфиопию, — она говорит об этом небрежно, как будто между делом, — и взяла с собой коробку настоящих молочных шоколадок из Лондона, в Штатах таких не сыщешь, — на ее лице отражается явная тоска по шоколаду. — У меня было с собой около пятидесяти шоколадок. Однажды ко мне подошла девочка, лет трех-четырех. Она протянула ручку, и я дала ей шоколадку. Вскоре я была окружена толпой детей, — погрузившись в воспоминания, она продолжает: — Некоторые ели со слезами на глазах. Они плакали над куском шоколада.
— Ну, это странная причина для того, чтобы перестать его есть. — Соня никогда не рассказывала мне в подробностях о местах, где побывала. Во время немногих наших бесед за все эти годы мне никогда не приходило в голову расспрашивать ее. Мое внимание было приковано к тем, кто оставался здесь, и к повседневным событиям. К нашим родителям, Марин и Джии — единственным родственникам, которые у меня остались.
Она пожимает плечами:
— Потом всякий раз, пытаясь есть сласти, я думала об этих детях. И потеряла вкус к сладкому.
Соня садится на диван и проводит рукой по волосам, пропуская пряди сквозь пальцы. Она старается устроиться поуютнее среди подушек с оборками. Однако ей это не удается. Она берет подушки и перекидывает на другой диван, а потом откидывается на спинку.
— Они для украшения, — поясняю я. Ее небрежность задевает меня. Как растолковать ей, что я потратила уйму времени, чтобы идеально подобрать эти подушки к дивану? А она швыряет их — подушки из шелка ручной работы! Я кладу их себе на колени, глажу гладкий шелк. — Они здесь для контраста с обивочной материей.
Соня задумывается над моими словами. Она смотрит на подушки и проводит пальцами по тисненым полоскам, на которых вышиты цветы. Потом она переводит взгляд на диван, на простую бежевую ткань, специально заказанную в Италии. Ее оттенок хорошо сочетается с отделкой стен и шелковыми занавесями.
— О’кей, — произносит она наконец.
Меня начинает разбирать смех. Мы обсуждаем шоколад и подушки после стольких лет разлуки. Подушки, которые — она бы очень удивилась, если бы узнала, — стоят столько, сколько наши родители платили за год аренды квартиры. Она не догадывается, почему они так важны для меня. Даже если бы я сказала ей, что вынуждена поддерживать определенный имидж ради общества, в котором вращаюсь, ей это было бы безразлично. Как я не в состоянии понять ее жизнь, так и она не может понять мою. Хотелось бы мне знать, осталось ли у нас хоть что-то общее, кроме прошлого. Я закрываю лицо руками, потому что смех переходит в слезы, а мне не хочется, чтобы она их видела. Я быстро вытираю слезы, но они просачиваются сквозь пальцы и текут по моим наманикюренным ногтям.
— Пожалуйста, — говорит она, — не надо.
— Почему?
Этот вопрос касается не только ее отъезда. Она еще ничего не сказала, но сердцем я уже знаю ответ. Точно так же, как знаю, как она спит, как ест и, самое главное, как она живет. Я знаю, что она снова уедет. В детстве мы спали в одной кровати. Она всегда сворачивалась так, чтобы втиснуться в меня, то ли ради тепла, то ли ради защиты. Я обычно сердито отодвигала ее, а потом, когда меня одолевал сон, снова прижималась к ней.
— Ты ведь только что приехала.
— У меня нет причин оставаться здесь, — Соня говорит шепотом, в ее голосе звучит страх. — Он не знает, что я приходила к нему. А если бы и знал, ему было бы на это наплевать.
— Так ты поэтому уезжаешь? — мне хочется застонать, но я сдерживаюсь. — Ты уезжаешь из-за него?
— Нет, я уезжаю из-за себя.
— А как же мы?
В окно я вижу, как соседка выходит из дома и переходит улицу. Она крепко держит за руку младшую дочку и внимательно смотрит по обеим сторонам, прежде чем ступить на проезжую часть. Дома в этом городе большие, многие из них построены в этом десятилетии. По соседству живут нувориши, по большей части предприниматели, сколотившие состояния в технической индустрии. На подъездных аллеях стоят роскошные автомобили. Испанские садовники и домработницы собираются небольшими компаниями и завтракают на обочинах или в своих грузовиках. Они едят тамале[11]. Стены, окружающие меня, стали домом, о котором я не смела и мечтать, но который избалованный ребенок во мне все же ожидал получить.