Вместо того, чтобы спать, я застыл на краешке стула под пристальным наблюдением полной луны. Жирная матрона прогуливается над крышами домов в редколесье флюгеров. Она назойливо пялится в окна, а на столе, источая приторный аромат, увядает цветок, вынутый из волос цыганки…
Вопли стихают не скоро. Пытка заканчивается, но я жду её продолжения. Слышны какие-то шмыгающие звуки. Кажется, Долговязая плачет. Что-то хлюпает, как будто постель пропиталась потом, соком и спермой.
– Санчо! – зовёт Габриэль. – Принеси вина, болван!
Наверное, он испытывает меня своими издевательствами. Хочет посмотреть, до какой степени простирается человеческая низость, где предел терпения, за которым исчезает страх. Мне ещё далеко до этого предела. О, я готов выдержать многое, чтобы обрести запретную силу! Габриэль показал мне мою награду, и теперь я не остановлюсь ни перед чем…
* * *
Я откупорил очередную бутылку «вермута», взял два чистых бокала, поставил на поднос и открыл дверь в спальню.
Они лежали на кровати, как два загнанных зверя. Свеча чадила на низком столике, где валялись побрякушки Мадлен, поспешно сорванные всего несколько часов назад, но уже успевшие покрыться плесенью. Её платье и надушённое тонкое бельё были брошены на пол, а нижняя юбка зацепилась за перекладину дешёвого гипсового распятия из тех, что обычно можно видеть в отелях и домах бедняков. Его вещи были аккуратно сложены на стуле; рака стояла возле изголовья. Шляпа была надета на вазу и больше, чем когда-либо, напоминала чучело фантастической птицы. Красный плащ висел на вбитом в стену гвозде.
Повсюду порхали хлопья пепла, как птицы, уменьшенные до размеров мотыльков. Была душная ночь, но оконное стекло покрылось инеем. Много странного было в той комнате. А я долго не мог оторвать взгляда от простыней, запачканных кровью так обильно, будто здесь резали петуха.
– Что уставился? – спросил Габриэль. – Эта сука протекает, как дырявый мех. Зато сегодня она точно не заполучит гадёныша в брюхо!
«Ну так подстелил бы ей свой плащ», – подумал я, но, конечно, не посмел ничего сказать.
Мадлен лежала, широко раздвинув ноги, и безучастно глядела в потолок. В её щель, окружённую тёмными волосами, были засунуты чётки на разорванной нитке, и казалось, что она плодит одну за другой белых улиток. Бедра покрывала какая-то розовая пена. Под ногтями запеклась кровь. На груди были различимы следы укусов. Поскольку она все ещё глубоко дышала, я ни на секунду не принял её за мёртвую.
Габриэль тоже не потрудился укрыться при моем появлении. Его остро заточенный и татуированный сук, не утративший твёрдости полностью, изгибался в виде буквы «S». На нем были заметны следы хирургического вмешательства, в результате чего он превратился в орудие утончённого и извращённого насилия. Судя по Мадлен, она получила полное представление о его возможностях.
Габриэль вырвал у меня из рук бутылку, отпил из неё залпом больше половины и очень скоро уже не выглядел утомлённым. То ли он умел быстро восстанавливать силы, то ли усталость его была наигранной и фальшивой, но признаки её исчезали так же легко, как пот испаряется с горячей кожи.
У него на шее была татуировка – свившиеся между собой змея и затянутая верёвочная петля виселицы. Во впадине солнечного сплетения блестела бляха в виде звезды с номером и встроенным чипом, запустившая свои лучи-контакты под кожу. Кажется, это была бляха жреца-чаклана, но даже дети знают, что чакланы не собирают костей! Они только отправляют обряды Возвращения (как будто этого мало!). Откровенно говоря, я не мог даже вообразить, что случится, если один и тот же человек попытается совместить оба занятия! Это было строжайше запрещено и грозило чем-то худшим, чем адская погибель. Табу такого рода не нарушаются никогда, в противном случае рушится все, и тогда не о чем больше говорить…
И я пришёл к выводу, что этот человек, назвавшийся Габриэлем, был ренегатом, осуждённым и изгнанным из секты за поистине чудовищную ересь. «Не многовато ли для тебя?» – подумал я, чуть ли не пожалев его в эту минуту. Я, червь под сапогом, мог искренне жалеть того, кто даже не заметил бы меня, если бы раздавил! Он будто принял на себя груз нескольких, не самых праведных, жизней и нёс его, высоко подняв голову, – в то время как я не сумел справиться и с тяжестью одной судьбы.
Но он обладал редким даром все портить, вырывать с корнем ростки привязанности и выскребать зародышей любви.
– Хочешь развлечься? – спросил он у меня, мотнув головой в сторону Принцессы. Он знал, знал о моей тайной страстишке!
Я посмотрел на красотку Мадлен. Той было все равно. У неё в зрачках клубились тени, и я сомневался, что они когда-нибудь рассеются полностью. Теперь это была просто мягкая кукла. Подушка для булавок. Можно было воткнуть в неё и свою, но зачем? Я смотрел на неё и с невыразимой печалью прощался с нею. Мы будто расставались, не познав восторга близости. Она была все такая же красивая, но потеряла для меня всякую привлекательность. Он выпил из неё жизнь.
Я покачал головой.
– Сентиментальный слизняк! – засмеялся Габриэль, прочитав мои мысли, и мне стало не по себе. Я видел, что он прикидывает, не устроить ли оргию, не вовлечь ли меня прямо сейчас в хоровод содомского греха, не подобрать ли и ко мне такого же ржавого ключа, которым он имел обыкновение заводить и ломать свои живые игрушки. Он знал, как устроен механизм внутри каждого из нас, и мог бы вынуть пружину, заставлявшую меня двигаться и жить.
Потом он, видимо, решил, что ему пока достаточно одного сломанного человечка, а другой пусть подождёт, повисит ещё на тонкой верёвочке, которая или задушит его, или оборвётся. В любом случае человечку конец, но надо было считаться с практическими нуждами…
Он постучал папироской по крышке серебряного портсигара, ожидая, пока я поднесу огня. Забыл сказать, что на каждый из пяти пальцев его правой руки было надето по кольцу, а запястье левой схвачено браслетом часов. И часы, и кольца были дорогими и необыкновенными. По одному из широких колец шла арабская вязь; на другом угадывалась надпись, сделанная кириллицей. Кроме того, я успел совершенно точно разглядеть две переплетённые буквы на портсигаре – вероятно, инициалы владельца. Я не удивился бы, если бы узнал, что Габриэль показал мне их специально. Поистине дьявольские штучки! Вероятно, он хотел, чтобы не я вёл его по следу, а мои непроизвольно возникающие мысли… Но он ошибся. У меня не возникло ни одной предательской мыслишки. Инициалы ни о ком мне не говорили, а самого портсигара я никогда раньше не видел.
Я поднёс ему свечу, держа руку лодочкой, чтобы воск не капал на его голое тело. Я старался быть хорошим, услужливым слугой и надеялся, что он это оценит. Напрасно надеялся…
Габриэль затянулся пару раз; я услышал, что папироса, тлея, издаёт прелестные звуки, напоминающие отдалённую трескотню цикад. Дымок свивался в спирали, которые ввинчивались в стены и исчезали. Пепел по-прежнему носился под низким потолком стайкой серых птичек и не оседал. Узор инея на стекле составил ясную зеркальную надпись из одного слова: «LIEBESTODS»[3].
– Санчо, сынок, пора тебе начинать отрабатывать свой хлеб, – заметил Габриэль с безжалостной улыбкой, хотя я ещё не съел ни единой корочки с его стола. – Кто может знать о смерти Шёпота? Подумай об этом. У тебя есть время – до утра… У неё уже нет времени, – добавил он, имея в виду Долговязую.
А может быть, я чего-то не понял.
* * *
Утром он прогнал Мадлен, как последнюю потаскуху. Она не произнесла ни слова. Оделась и ушла, не умывшись и не расчесав своих спутанных волос. У Долговязой, при её внушительных габаритах, был вид собачонки, не понимающей, за что на неё рассердился хозяин. А ему она просто надоела.
Прежде чем приступить к делам, Габриэль принял ванну и выпил две чашки крепчайшего кофе. Между первым и вторым номерами утренней программы он извлёк из кармана сюртука плоскую флягу из нержавейки и приложился к ней, объявив, что это «спиритус мунди». Но моих чувствительных ноздрей падшего аристократа коснулся аромат, знакомый с детства и уже основательно подзабытый. По-моему, во фляге было не что иное, как старый, божественно старый коньяк.