– Обсушусь. – Володька улыбался.
– Есть, поди, хочешь, а у меня ничего не сварено.
– Переживу. Мне бы сейчас на печку, отогреться.
– Надо же – продрог весь, – все сокрушалась Дарья, засовывая в печурки[1]сыновьи носки. – Скидывай с себя все и лезь наверх. Печка горячая, топится. – Между хлопотами она оглядывала сына, и радость заполняла и без того неспокойное ее сердце. Дарья еще там, на крыльце, отметила, что Володька здорово вырос. Уходил он в армию малого росточка, чуть-чуть повыше ее был, а сейчас она едва до плеча ему достает. Да и дробненький он был, худой – теперь плечи не охватить, грудь развернута и лицом пригож, вылитый мама родная, а на гимнастерке значков всяких – не счесть.
Володька тоже поглядывал на мать, и в его глазах, больших и серых, с голубизной, светилась спокойная, нежная радость.
– А ты, мам, постарела. – Он одним махом взлетел на приступок, ухватился сильными руками за ребро печной доски и перекинулся на лежанку.
Дарья вешала на шесток, у дымохода, его штаны, заглядывала в печь, и пламя бросало трепещущие блики на ее счастливое лицо.
– Постареешь, сынок, все одна да одна. А хлопот – полон рот.
– Как одна? А Иван, внуки?
– Так это все налетом, временно. Иван вот недавно был – помогал мне теленка занести в избушку. Корова час назад отелилась.
– А Митя что – не приезжает?
– Редко. Был как-то по осени один раз, и все.
– Чего так? – Володька откинул подстилку и лег голой спиной на прогретую печь.
– Богатеет все. Какой-то кооператив со своим начальником организовали и шпарят мебель на продажу. Где ж ему время найти для матери. – Дарья поглядывала, куда бы пристроить сырой бушлат сына, и решила набросить его прямо на припечик. – Засупонила его Галька, не вырвется. Там в доме, что у доброго купца, чего только нет: и мебель – не мебель, и ковры – не ковры, и хрусталь… – Дарья спохватилась, осудила себя в душе за то, что повернула разговор на прочное Митькино житье. Прельстить оно может Володьку, уманить в город, и чуточку схитрила: – Да не в богатстве счастье, сынок. Раньше Митя шутником был, веселым, а теперь все больше молчит да в окно смотрит, на замок затворился, и цвету нет – лицо какое-то серое.
– А у Ивана как дела?
– Пока все хорошо.
Володька помолчал.
– Про Машу что-нибудь слышно?
Дарья глубоко вздохнула.
– Она выходила замуж, вскорости как с Митей разошлась. Мужик, сказывали, добрый попался, да не повезло ей снова: зарезали его в пьяной драке. Заступаться он вроде бы полез за кого-то, его и пырнули ножом – умер в больнице. Маша теперь опять одна. – Дарья закончила наконец хлопотать над одеждой сына и присела на скамейку. – А я думала, что ты к Мите вначале заедешь, а уж потом сюда.
– Что бы это я к ним поехал, когда у меня мать родная есть, – совсем тихо ответил Володька.
– Ну спасибо, сынок. – У Дарьи пробилась слеза, и она утерла глаза сухой рукой. – Да ты вроде дремлешь? Ну спи, спи, отдыхай. – Изба освещалась тускло, и выглядела убого и сиротливо: старый, видавший виды стол в переднем углу, накрытый потертой клеенкой, вокруг него обшарпанные лавки. Над столом – икона – благословение матери в день давней свадьбы, слева – сундук, тоже материнский подарок, а над ним – вешалка для одежды. Но Дарья по-новому, без щемящей тоски, окинула взглядом эту привычную обстановку и прислушалась. Ей в какой-то миг показалось: а не привиделось ли все это? Она хотела встать, стряхнуть тревожное наваждение, но увидела на припечке сапоги, бушлат и успокоилась.
– К Ивану уж сейчас не пойду, утром сбегаю. Мите отобьем телеграмму, – проговорила она как бы для себя.
А метель все еще продолжала хлестать снегом в темные окна.
2
Митька приехал на другой день, к вечеру, как только в Камышинку протащили клин от центральной усадьбы. Он шумно влетел в избу, сграбастал мать, игриво поздоровался с Нюрой и Аксиньей, давней подругой матери, помогавшей готовиться к вечеринке, и кинулся в комнату. А Володька уже заслонил дверь.
– Так это же не он! – крикнул Митька, хватая брата за бока. – Это же не Вовка, мать! – Они сцепились в объятиях. – Ну здорово, браток! – Митька хотел приподнять брата, но тот не дался. – Я же говорю – не Вовка. Тот был ягненком. А этот – бугай! А Иван где? – спросил он у Нюры.
– На базе, коней убирает. Скоро придет.
Вошла Галина, в дорогой шубе, собольей шапке, важно подала руку – чуть ли не от порога, но Володька потянул ее к себе, обнял и чмокнул в щеку.
– Э, э, свою заимей, – скидывая дубленку, прогудел Митька, а Галина полыхнула румянцем. Лицо ее ожило и подобрело. – Давай гостинцы. – Митька поднял оставленную у порога большую сумку, с хрустом распахнул замок-молнию и стал выкладывать свертки прямо на лавку.
– Да куда ты! – попыталась остановить его Дарья. – Стол ведь есть.
– Разве это стол – мастодонт. Посмотрели бы, какие я столы делаю, – похвастался Митька, – любо-дорого.
– Вот и сработал бы такой для матери, – заметил Володька.
– Такой здесь не к месту, их только в шикарных местах ставят. – Митька протянул кружок колбасы Аксинье. – Это тебе, тетка Аксинья, персонально. За то, что матери постоянно помогаешь, душевно поддерживаешь. Здесь такой колбасы никогда не было и не будет. Ее и в городе без блата не достанешь.
Аксинья робко взяла колбасу.
– Спасибо, Митя. – Маленькое морщинистое лицо ее озарилось улыбкой. – У меня сегодня ладошка чесалась, к чему бы это, думаю, а оно вот что – гостинец объявился. Ну спасибо еще раз.
– Ладно, ладно. – Митька похлопал ее по плечу. – Как живете-то? Как дед Кузьма?
– Потихоньку, Митя. Наша жизнь теперь известная – к могилке готовимся. Это вам, молодым, веселье: живи – не тужи.
– Рано, тетка Аксинья, говорить про могилки, рано. – Митька все выкладывал свертки, и сумка оседала.
– Чего уж там. – Она махнула рукой. Жизнь обделила ее детьми – надорвалась она на работе по молодости лет – и, радуясь за других, в душе всегда жалела себя. – Сколь можно свет коптить пустоцветом.
Митька промолчал, отодвигая в сторону несколько кульков и свертков.
– Тут вот гостинцы племяшам, – показал он на них кивком головы. Но Нюра, стоявшая у печи, не тронулась с места. Она с жадным любопытством оглядывала подарки, которые Митька доставал и доставал из глубины объемистой сумки. Большие черные глаза ее влажно блестели. – А это нам с братком, за встречу. – Митька держал в руке бутылку коньяка. – Сгоношите-ка закусь. – Он повел взглядом в сторону женщин. – Да побыстрее.
Дарья делала свои дела у печи, успевая между тем все видеть и слышать.
– Так скоро людей собирать, ни к чему бы это. Ивана подождать надо.
– Людям хватит и Ивану тоже, в машине вон целый ящик стоит, а это нам, персонально, подарок знакомого армянина. – Митька двинул бутылку на стол. – И лимончики – вот они. – Желтые, как пуховые цыплята, лимоны покатились по столу. – Выпьем, как белые люди.
– Подождали бы, – слабо запротестовала Дарья, – а то опьянеете прежде времени.
– Скажешь, мать, ждать я кого-то буду. Мне, кроме тебя и Володьки, никого и не надо.
Нюра едва заметно шевельнула губами, но ничего не сказала.
– Тебе, может, и не надо, – немного осерчала Дарья, – а положено приглашать родных и знакомых по такому случаю.
Митька небрежно кинул опустевшую сумку под лавку.
– Родня почти вся здесь, а знакомых полная деревня, их всех не пригреешь. – Он с шумом отодвинул скамейку. – Садись, брат, поглядим друг на друга – три года не виделись. – Ты будешь? – Митька обернулся к Нюре.
Та пожала плечами, ничего не ответив.
– Ну как хочешь. – Митька стал распечатывать бутылку. – Давайте тару.
Дарья покачала головой, промолчав, а тетка Аксинья подала маленькие граненые стаканчики, предварительно оглядев их на свет.
Яркое, до рези в глазах, солнце полыхало за окнами, наполняя избу светом и теплом, и стаканчики на столе светились в этом свете, как хрустальные.