“Как все это похоже на шарлатанство!” - подумала бы Маруся, если бы не была занята своей думой.
Маруся вошла в докторский кабинет последней. Входя в этот кабинет, заваленный книгами с немецкими и французскими надписями на переплетах, она дрожала, как дрожит курица, которую окунули в холодную воду. Он стоял посреди комнаты, опершись левой рукой о письменный стол.
“Как он красив!” - прежде всего мелькнуло в голове его пациентки.
Топорков никогда не рисовался, да и едва ли он умел когда-нибудь рисоваться, но все позы, которые он когда-либо принимал, выходили у него как-то особенно (*83) величественны. Поза, в которой его застала Маруся, напоминала те позы величественных натурщиков, с которых художники пишут великих полководцев. Около руки его, упиравшейся о стол, валялись десяти-и пятирублевки, только что полученные от пациенток. Тут же лежали, в строгом порядке, инструменты, машинки, трубки - все крайне непонятное, крайне “ученое” для Маруси. Это и кабинет с роскошной обстановкой, все вместе взятое, дополняли величественную картину. Маруся затворила за собою дверь и остановилась… Топорков указал рукой на кресло. Моя героиня тихо подошла к креслу и села. Топорков величественно покачнулся, сел на другое кресло, vis-a-vis[3], и впился своими вопросительными глазами в лицо Маруси.
“Он не узнал меня! - подумала Маруся.- Иначе бы он не молчал… Боже мой, зачем он молчит? Ну, как мне начать?”
- Ну-с? - промычал Топорков.
- Кашель,- прошептала Маруся и, как бы в подтверждение своих слов, два раза кашлянула.
- Давно?
- Два месяца уж есть… По ночам больше.
- Гм… Лихорадка?
- Нет, лихорадки, кажется, нет…
- Вы лечились, кажется, у меня? Что у вас было раньше?
- Воспаление легких.
- Угм… Да, помню… Вы, кажется, Приклонская?
- Да… У меня и брат тогда же был нездоров.
- Будете принимать этот порошок… перед сном… избегать простуды…
Топорков быстро написал рецепт, поднялся и принял прежнюю позу. Маруся тоже поднялась.
- Больше ничего?
- Ничего.
Топорков уставил на нее глаза. Глядел он на нее и на дверь. Ему было некогда, и он ждал, что она уйдет. А она стояла и глядела на него, любовалась и ждала, что он скажет ей что-нибудь. Как он был хорош! Прошла минута в молчании. Наконец, она встрепенулась, прочла на его губах зевок и в глазах ожидание, подала ему трехрублевку и повернула к двери. Доктор бросил деньги на стол и запер за ней дверь.
Идя от доктора домой, Маруся страшно злилась:
“Ну, отчего я не поговорила с ним? Отчего? Трусиха я, вот что! Глупо как-то все вышло… Только обеспокоила. Зачем я держала эти подлые деньги в руках, точно напоказ? (*84) Деньги - это такая щекотливая вещь… Храни бог! Обидеть можно человека! Нужно платить так, чтоб незаметно это было. Ну, зачем я молчала?.. Он рассказал бы мне, объяснил… Видно было бы, для чего сваха приходила…”
Придя домой, Маруся легла в постель и спрятала голову под подушку, что она делала всегда, когда была возбуждена. Но не удалось ей успокоиться. В ее комнату вошел Егорушка и начал шагать из угла в угол, стуча и скрипя своими сапогами.
Лицо его было таинственно…
- Чего тебе? - спросила Маруся.
- А-а-а… А я думал, что ты спишь, не хотел беспокоить. Я хочу тебе кое-что сообщить… очень приятное. Калерия Ивановна хочет у нас жить. Я ее упросил.
- Это невозможно! C’est impossible![4] Кого ты просил?
- Отчего же невозможно? Она очень хорошая… Помогать тебе в хозяйстве будет. Мы ее в угольную комнату поместим.
- В угольной maman умерла! Это невозможно!
Маруся задвигалась, затряслась, точно ее укололи. Красные пятна выступили на ее щеках.
- Это невозможно! Ты убьешь меня, Жорж, если заставишь жить с этой женщиной! Голубчик, Жорж, не нужно! Не нужно! Милый мой! Ну, я прошу!
- Ну, чем она тебе не нравится? Не понимаю! Баба как баба… Умная, веселая.
- Я ее не люблю…
- Ну, а я люблю. Я люблю эту женщину и хочу, чтобы она жила со мной!
Маруся заплакала… Ее бледное лицо исказилось отчаянием…
- Я умру, если она будет жить здесь…
Егорушка засвистал что-то себе под нос и, пошагав немного, вышел из Марусиной комнаты. Через минуту он опять вошел.
- Займи мне рубль,- сказал он.
Маруся дала ему рубль. Надо же чем-нибудь смягчить печаль Егорушки, в котором, по ее мнению, происходила теперь ужасная борьба: любовь к Калерии боролась с чувством долга!
Вечером к княжне зашла Калерия.
- За что вы меня не любите? - спросила Калерия, обнимая княжну.- Ведь я несчастная!
Маруся освободилась от ее объятий и сказала:
- Мне не за что вас любить!
Дорого же она заплатила за эту фразу! Калерия, (*85) поместившись через неделю в комнате, в которой умерла maman, нашла нужным, прежде всего, отмстить за эту фразу. Месть выбрала она самую топорную.
- И чего вы так ломаетесь? - спрашивала она княжну за каждым обедом. При такой бедности, как у вас, нужно не ломаться, а добрым людям кланяться. Если б я знала, что у вас такие недостатки, то не пошла бы к вам жить. И зачем я полюбила вашего братца?! прибавила она со вздохом.
Упреки, намеки и улыбки оканчивались хохотом над бедностью Маруси. Егорушке нипочем был этот смех. Он считал себя должным Калерии и смирился. Марусю же отравлял идиотский хохот супруги маркера и содержанки Егорушки.
По целым вечерам просиживала Маруся в кухне и, беспомощная, слабая, нерешительная, проливала слезы на широкие ладони Никифора.
- Бог их накажет! - утешал он ее.- А вы не плачьте. Зимой Маруся еще раз пошла к Топоркову. Когда она вошла к нему в кабинет, он сидел в кресле, по-прежнему красивый и величественный… На этот раз лицо его было сильно утомлено… Глаза мигали, как у человека, которому не дают спать. Он, не глядя на Марусю, указал подбородком на кресло vis-a-vis. Она села.
“У него печаль на лице,- подумала Маруся, глядя на него.- Он, должно быть, очень несчастлив со своей купчихой!”
Минуту просидели они молча. О, с каким наслаждением она пожаловалась бы ему на свою жизнь! Она поведала бы ему такое, чего он не мог бы вычитать ни из одной книги с французскими и немецкими надписями.
- Кашель,- прошептала она. Доктор мельком взглянул на нее.
- Гм… Лихорадка?
- Да, по вечерам…
- Ночью потеете?
- Да…
- Разденьтесь…
- То есть как?..
Топорков нетерпеливым жестом указал себе на грудь. Маруся, краснея, медленно расстегнула на груди пуговки.
- Разденьтесь. Поскорей, пожалуйста!..- сказал Топорков и взял в руки молоточек.
Маруся потянула одну руку из рукава. Топорков быстро подошел к ней и в мгновение ока привычной рукой спустил до пояса ее платье.
- Расстегните сорочку! - сказал он и, не дожидаясь, (*86) пока это сделает сама Маруся, расстегнул у шеи сорочку и, к великому ужасу своей пациентки, принялся стучать молотком по белой исхудалой груди…
- Пустите руки… Не мешайте. Я вас не съем,- бормотал Топорков, а она краснела и страстно желала провалиться сквозь землю.
Постукав, Топорков начал выслушивать. Звук у верхушки левого легкого оказался сильно притупленным. Ясно слышались трескучие хрипы и жесткое дыхание.
- Оденьтесь,- сказал Топорков и начал задавать ей вопросы: хороша ли квартира, правилен ли образ жизни и т. д.
- Вам нужно ехать в Самару,- сказал он, прочитав ей целую лекцию о правильном образе жизни.- Будете там кумыс пить. Я кончил. Вы свободны…
Маруся кое-как застегнула свои пуговки, неловко подала ему пять рублей и, немного постояв, вышла из ученого кабинета.
“Он держал меня целых полчаса,- думала она, идя домой,- а я молчала! Молчала! Отчего я не поговорила с ним?”
Она шла домой и думала не о Самаре, а о докторе Топоркове. К чему ей Самара? Там, правда, нет Калерии Ивановны, но зато же там нет и Топоркова!
Бог с ней, с этой Самарой! Она шла, злилась и в то же время торжествовала: он признал ее больной, и теперь она может ходить к нему без церемоний, сколько ей угодно, хоть каждую неделю! У него в кабинете так хорошо, так уютно! Особенно хорош диван, который стоит в глубине кабинета. На этом диване она желала бы посидеть с ним и потолковать о разных разностях, пожаловаться, посоветовать ему не брать так дорого с больных. С богатых, разумеется, можно и должно брать дорого, но бедным больным нужно делать уступку. “Он не понимает жизни, не может отличить богатого от бедного,- думала Маруся.- Я научила бы его!”