Литмир - Электронная Библиотека

Потом я задремал. Помню этот томительный полусон, когда вместе с режущим утренним светом раздался вдруг негромкий голос Эдуарда Леонидовича, начальника отряда: «Он спит, дурак!» (Мол, вместо того, чтоб смотреть.) Дураком быть не хотелось, и я как ни в чём не бывало пробормотал: «А?!»

Дальше был Арадан. Название Эдуард Леонидыч произнёс так, будто родниковое это слово означало не посёлок с домишками, а нечто важное и огромное, связанное со всем происходящим в эти часы, и мы повторяли, что, мол, да, понимаем, как же, это ж Арадан! Арадан. Кроме нас с Эдуардом Леонидычем ещё ехала Люда, студентка-вечерница и сотрудница института. Ещё двое, студенты, семейная пара с собаками, перебирались через Саяны на попутке: в автобус их не брали.

Лился, сыпался в окна автобуса свежайший росистый свет, смешанный с зеленью тальников, берёзок, лиственей… Горной тайги, пышущей, жмущей всепролазно со всех сторон, готовой поглотить дорогу, посёлок и человека…

Ещё из того утра: Ус, ребристо мелкий, в перекатах и шивёрах. Я впервые увидел пенные гребешки горной реки и, путая Дальний Восток и Сибирь, сдуру подумал: а может, это рыба поднимается на нерест? Ещё помню деревянные мосты через Ус и высоченные скалы над рекой. Но самое сильное впечатление на меня произвёл остроконечный свечевой очерк елей и пихт, в отличиях которых я толком не разбирался, но мгновенно почуял неповторимый сибирский строй их силуэтов. У меня с детства обострённое чувство места – я мгновенно отмечал, переживал и берёг черты увиденного. И ещё был кусок дороги по-над таёжным провалом, всё те же свечи елей и пихт и далеко внизу лежащая грузовая машина – ржавыми мостами вверх.

Ближе к Кызылу поразил долгожданностью, классическим обликом бескрайний сопчатый развал, поросший нежнейше-зелёным лиственничником. Глядя на него, я всей душой понял, что это и называется морем тайги. И конечно наблюдал, как изменилась тайга на светлохвойную, как суше стала местность, а потом вовсе перешла в горную степь. Примерно в этом месте мы проехали маралятник с маралами за загородкой на полустепном склоне. Потом открылся Кызыл в степной котловине, окружённой каменным многоверстьем – бесчисленными треугольниками, складками, тенями, жилами, каменными цепочками и поясами. Куда ни глянь – мреющие сопочные дали, слои синевы… Марево, настолько переполненное тайной и зовом, что и внутри синий туманчик завязался, доводя до озноба плавкую душу.

В Кызыле мы встретились с Алексеем и Мариной. Они переваливали Саяны на «Колхиде» – с двумя собаками, западносибирской и карельской лайками. Описание этого предприятия сопровождалось шуточками и будто бы эвенкийским акцентом: «Шапёр, шапёр, перефеси через Саяны». Алексей, коренастый грузный парень, крупным лицом несколько напоминавший мамонта. Был он страстный охотник, ценитель оружия и мастер по боевым искусствам.

В Мугуры мы летели на Ан-2, а перед этим неделю ждали вылета – был закрыт облаками перевал через Цаган-Шибэту. Каждое утро ездили в аэропорт, где знойность и мреющий расплав далей ощущался особо сильно и где, завораживая, звучали в репродукторе названия посёлков: Тора-Хем, Кызыл-Мажáлык, Сыстык-Хем, Тээли. Там же ждали рейса два мужика в выцветше-зелёных энцефалитках и с медвежонком на поводке. Загребая лапами, он крутился на поводке, и, когда ошейник врезался, шея казалась совсем тонкой. Иногда он начинал ворчать, и тогда ему давали бутылочку с молоком. Он ложился на спину, обхватывал её лапами и сосал, издавая неожиданно моторное мурчание-бурчание, такое дыр-дыр-дыр на одной ноте.

Жили мы в пятиэтажке за телецентром в квартире противочумника и начальника истреботряда Игоря Крюкова, друга Эдуарда Леонидыча. Крюков был в поле.

Ждём погоды. Гуляем по Кызылу, бредём по асфальтовой дорожке вдоль топольков. Перед нами идёт на каблучках русская худенькая женщина с аккуратной причёской, с каким-то прихотливым сооруженьицем на голове, крахмальной вуалькой. Люда с Мариной прыснули над нравами захолустья, а Эдуард Леонидович осадил их жёстко и, думаю, навсегда: «Вы в чужом городе, а не у себя в Москве, поэтому учитесь уважать людей».

Потом летели на Ан-2 над горами, и снова узнавал я родное и долгожданное – треугольные сопки с лиственничником по «северáм», северным склонам. «Севера» более влажные, а в центральноазиатской суши каждая капля важна. Летели километров триста, и кроме этих сопок с листвячком ничего не помню до самого Цаган-Шибэту.

Удивительна юная память: летел бы сегодня – и намного больше бы увидел, запомнил… Видно, глаз девятиклассника ещё не приладился к такому количеству земных морщин, и неразмятая душа только училась повторять и учить жизненные складки.

Всё выше возносились хребты, и вот мы летим через Цаган-Шибэту по ущелью, и уже вровень с нами гранёно лиловеют вершины и всё назревает что-то сотрясающе-грозное и великолепное, какая-то развязка, прорыв… Это чувствуют и мы, и самолёт. Дверь к пилотам открыта… И вот наконец… сквозь прозрачный и дымный диск винта я вижу нечто ослепительное и снежное – белый купол-одеяло, под которым лежит, чуть подняв колено, что-то огромное. А понизу сияющий этот купол держат чёрные лапы-рёбра. Это Монгун-Тайга. Высота её без тридцати метров четыре тысячи. Как она сияла в тот день!

Мугуры стоят между небывалой этой горой и Цаган-Шибэту. Горная степь. Складки. Все жёлтое, сияющее солнцем. Вершины повыше и поострей – лиловые, на одной будто надета меловая звезда, и два сыпучих луча смотрят на нас. Её зовут Звёздочка. Ак-Баштыг. На ней пятиконечная осыпь белой щебёнки. (Каких только я не слышал предположений об этой звезде – от того, что это ледник, до того, что звезду нарисовали специально.) Мугуры. Деревянные домишки, овцы… Едем по посёлку, потом на противочумную станцию. Там полно народу, работяги, выжженные солнцем, иссушенные жизнью. Иркутяне-противочумники. На практике из Москвы Сунцов какой-то, нечеловечески коричневый от загара и в белой энцефалитке. Все дико загорелые, запечённые солнцем.

Наконец загрузились в ГАЗ-53 и поехали… Лагерь должен был стоять на речушке Каргы, ниже Мугур по течению километров двадцать пять. И километров десять не доезжая монгольской границы. Ехали по степи меж сопок. Сопки рядами, за ними и над ними Монгун-Тайга. К Каргы пробирались меж игрушечного мелкосопочника по ущельицу поразительной каменистости. Остановились у выцветешей палатки, истянутой растяжками до серповой гнутости плоскостей и граней. Из неё выныривающим спорым движением выбрался круглоголовый бритый и ладный парень, Валя Рыльников. Такой же жжёно-загорелый и в том же выжженном до соляной белости энцефалитным костюме. Выкинул и скрутил спальник, ослабил, освободил и скатал палатку и, швырнув в кузов, запрыгнул и сам.

Ущелье вывело к пойме Кыргы, зеленой ленте, образующей полный контраст с каменной иссушенностью окрестности. Густые тальники (ивняки) высокие шатром и редкие огромные лиственницы. Речка – узенькая, сине-молочная меж обломков сине-дымчатых скал. Поверхность скал в мелкую волну, как застывшая рябь…

Ставили палатки. Распутывали растяжки, решали – что куда. Заминка, путаница… Говорю, мол, туда и так надо: оказалось правильно. Лёха Миронов, студент третьего курса, сказал умудрённо: мол, у самого юного-то «глаза-то молодые, всё смекнул». Лёха всегда находил для меня поощряющее слово.

Собирались, готовили и ели в большой армейской палатке – прямоугольной с шатровой крышей и матерчатым переплётом окошек. В ней стояла и печка. Остальные палатки были редкие для того времени – не выцветше-зелёные, а из особой синтетической ткани, жёлтые и с тентами. Вечером в каждой горела свеча, и они, налитые светом, вид имели и дивный, и нездешний. Моё житьё на Каргы было пронизано задумчивым шумом её воды, звуком вечерней Валиной гитары – он всегда брал несколько одних и тех же торжественных аккордов перебором – видимо, разучивая.

Речушка узкая, неглубокая в летнюю воду, грузовая машина переезжает в широком месте. Высота над уровнем моря 1800 метров. За речкой горная степь вздымается вверх, уходит к подножью Цаган-Шибэту – в одну линию, в один с ним угол – наклонной плитой. Хребет смотрит жёлто, замшево, округло, весь в складках, морщинах. Недавно я узнал, что именно эта краевая гряда Цаган-Шибэту называется сложным монгольским названием Буршбан-умун-саланы-нуру. А Цаган-Шибэту переводится с монгольского как «белая ограда».

4
{"b":"720748","o":1}