Он тогда и дом свой с женой и двумя детьми накормил ухой и сочными рыбными котлетами, и соседский двор с целым выводком детишек.
– Себе представь, – переиначил его фразу Малофеев, – я тоже этим делом до войны баловался. Когда на фронт уходил, то пять справных удочек оставил, из них пара была ценных, с полуметровыми нахвостниками из седого конского волоса, на карася, м-м-м… Седой волос, он в воде не виден. Я на эти удочки на озерах по целой телеге карасей вылавливал, а то и больше.
– Не загибаешь? – Максимыч показал напарнику указательный палец, согнутый крючком. – Э?
– Вот те крест, не загибаю, – Малофеев поддел ногтем большого пальца правой руки передний зуб здоровенный, как лопата, потом цыкнул и провел по шее, – правду говорю!
– Караси в сметане, да ежели приготовить их умело, осетрине ни на грамм не уступят… А в чем-то даже и вкуснее могут быть, – со сладкой задумчивостью произнес пулеметчик, лицо его разгладилось, обрело умиротворенное выражение, усы растроганно зашевелились. – Значит, ты, Малофеев, тоже принадлежишь к нашему дурацкому племени? Племени рыбаков?
– Тоже, Максимыч.
– Кхэ! – первый номер запоздало встряхнулся. – Получается, что у нас не расчет боевого пулемета «максим», а команда какого-нибудь сейнера, который на Волге ловит кильку?
– Кильки на Волге, Максимыч, нет. Не бывает.
– Это смотря, откуда глядеть, с какого конца, с верхнего или с нижнего…
– Тебя, Максимыч, не переспоришь. Не дано.
– Эт-то точно, – первый номер похмыкал малость, непонятно только было, доволен он такой характеристикой или нет.
Дорога пошла под гору, крутой дугой огибая почерневший березовый лесок, разбомбленный «юнкерсами», безобразно голый, и с уродливой голостью этой, оставленной фрицами, природа справиться не могла, хотя следы всех пожарищ, даже очень жестоких, которые на фронте встречали пулеметчики, природа старалась прикрыть, поднимала на этом месте стенку рослой полыни либо расцвечивала фиолетовыми метелками иван-чая, густыми разлапистыми щетками кизильника, который по осени становился ярко-красным, горячим, будто горел живым огнем. А еще лучше, если у матушки-природы находилось в заначке несколько ростков чубушника…
Чубушник способен скрыть любое уродство, белые крупные цветы его похожи на распустившиеся чашечки жасмина, и запахом обладают таким, что человек невольно забывает о войне, о боли, о горе, размякает, как рыбак, поймавший двухкилограммового голавля. При мысли о крупном глазастом голавле, который, будто сказочная рыба, растопырит свои роскошные алые перья, едва вместе с крючком вылетит на берег, лицо у Максимыча поползло в сторону в обрадованной улыбке, глаза посветлели, он не выдержал, бодро прошелся ладонями по коленям, испачканным сухой глиной, – ну словно бы лет пятнадцать, а то и двадцать сбросил с себя мужик; второй номер вновь остановился, словно бы это дело стало для него привычным, и вылупил от удивления глаза. Рот у него распахнулся сам по себе, самостоятельно.
Увидев это, Максимыч вторично прошелся ладонями по коленям, отбил чечетку и посоветовал напарнику:
– Рот закрой! Потеряешь чего-нибудь, где потом возьмешь недостающую деталь? Или вороватая ворона что-либо утащит, а?
Малофеев поспешно захлопнул рот: действительно, а вдруг пропадет чего-нибудь очень нужное из внутреннего, спрятанного под брезентовым ремнем хозяйства? Тогда ведь ни один доктор не сумеет восполнить потерю.
Гусенок оказался существом сообразительным, интеллигентным, в закутке своем он не стал ходить под себя, ждал, когда кто-нибудь из пулеметчиков либо старшина вытащит его из фуры и опустит на землю.
Внизу он поспешно трюхал в ближайшие кусты и делал все, что нужно было делать. Потом неторопливо обходил фуру кругом, поскольку считал трофейное сооружение на колесах уже своей собственностью, придирчиво обследовал его от оглобель до подковы, прибитой на счастье к задку кузова и из большой плоской «канцервы» ел тюрю – накрошенный хлеб со сладким чаем, из другой посудины, также трофейной, пил воду и располагался под повозкой, в тени, на краткий отдых.
Рос он не по дням, а по часам и очень скоро понял, кто он и что он, что причислен к расчету пулемета «максим» на правах полновесной единицы, – да-да, только так, – и сам стал считать себя пулеметчиком.
Гусенок от своей известности не отставал, о нем написали в армейской газете, поместив заметку «Гвардии Гусенок», так что вскоре о нем знали больше, чем о хозяине-пулеметчике. Через три месяца он выглядел, как настоящий взрослый гусь. И чиновную важность обрел, и поступь криволапую выправил, и горделиво выставленный, наполненный сочным, чуть хрипловатым звуком зоб отрастил, – в общем, превратился в настоящего сталинградского гуся.
Отдельный батальон, в котором служил пулеметный расчет Максимова, на месте не стоял, – сместился по карте малость вниз, к Каспийскому морю, потом передвинулся на запад. При первых же признаках тревоги, предшествовавшей всякому перемещению, гусенок поспешно прыгал в свой нагретый, застеленный сеном закуток и подавал негромкий голос: готов, дескать, к передислокации, – главное было не отстать от своей части, от Максимова с Малофеевым, от расчета, где он числился третьим номером, не то ведь в суматохе, когда и стрельба возникает неурочная, и бомбы едва ли не с веток деревьев сыплются, всякое может быть… И ищи потом, свищи свою родную телегу. Гусь это хорошо понимал и старался быть дисциплинированным.
В конце концов батальон был определен на постоянный участок обороны, в центр Голубой линии, проложенной по кубанской земле, исковырянной лопатами и минами донельзя, хотя земля была подготовлена людьми совсем не для войны, а для дел мирных, но вот так по-чертенячьи бестолково, безжалостно взрытой, вывернутой наизнанку, что рождало у солдат, среди которых было много сельского народа, боль, слезы, онемение, проклятья фрицам, румынам, венгерцам… Очень скоро батальон вырыл окопы в полный рост, соединился с соседями и образовал с ними единое целое, которое ни разрушить с земли, ни взорвать с воздуха, ни закопать в преисподнюю было нельзя.
Гусенок продолжал находиться во втором эшелоне, Максимову не всегда удавалось к нему выбраться, тут одна надежда была – на старшину. Тот, надо отдать должное, про краснолапчатого бойца не забывал, обязательно чего-нибудь ему подкидывал, – то тарелку размельченного колотушкой вкусного местного жмыха, то тюрю из штабного котлопита, то размоченный кукурузный хлеб, добытый разведчиками у немцев… С хлебом одна незадача была – он очень быстро черствел и обретал дубовую твердость. Приходилось на помощь призывать водичку, совать одубевший хлеб в ведро…
Так называемый Таманский плацдарм, который облюбовали фрицы и держались за него зубами, снаряды кромсали так же жестоко и нашпиговывали землю железом так же густо, как и линию обороны под Новороссийском, – на килограмм земли через полмесяца обороны приходилось полтора килограмма металла.
В плацдарме имелось несколько зубцов, которые мешали немцам не только жить – мешали даже дышать, смотреть на звезды и бегать в нужник после жирных баварских сосисек, и они сделали несколько попыток срезать эти зубцы и выровнять злополучную линию. Бои затеялись нешуточные, – в пыли, в дыму, в охлестах грязи даже пропадало солнце – его не было видно.
Ефрейтор Максимов со своим напарником по нескольку часов не вылезали из-за пулемета, для подмоги им – доставки патронов со второй линии на первую Пустырев даже выделил подмогу – очень дюжего бойца, настоящего Добрыню, иначе было не справиться.
Пулемет перегревался и воды для охлаждения требовал столько, сколько не употребляли даже полевые кухни.
Пустырев выделил расчету в помощь еще одного бойца – специального водоноса, такого же, как и Добрыня Никитич дюжего мужика с широкими плечами и крепкими сильными руками. Батальон держался мертво, сдвинуть его с места немцы не могли.
С ручным пулеметом, с «дегтяревым», сменить позицию можно быстро – подхватил его на руки, как винтовку и перебежал в другой конец окопа, повел огонь с новой точки, а с тяжелым неувертливым «максимом», поставленным, как паровоз, на железные колеса, особо не побегаешь, через двадцать метров язык уже прилипнет к плечу, а сам вместе с задыхающимся вторым номером ткнешься задом в землю и встать сможешь не сразу.