Литмир - Электронная Библиотека

Кино – это машина при машине. Писать для одной или другой какие-то там сценарии может только сумасшедший, безумец, чаще всего не имеющий никакого представления о реальной жизни. Сами подумайте, зачем мотоциклу или доменной печи Толстой или Достоевский? И вообще художественная абстракция и непредсказуемость оторвы-творца? Нужны бензин и руда, технический расчёт и план выработки, а не умственные и душевные закидоны над листом бумаги.

Жан-Габеновское «сценарий, сценарий и сценарий» просто шутка ветерана для призывников, верящих в героев, побеждающих на поле боя. Хороший моральный стимул для тех, кому скоро надлежит превратиться в жалкую кучку костей, мяса и крови.

Сценарист – лишняя фигура для кино. Незнакомая фамилия уже в первом кадре фильма. Её не видят и не замечают, так как в этот момент рассаживаются в зале, выйдя из буфета. Все эти заклинания про «литературную основу» и «умело выстроенную интригу» – россказни. Зритель ни в жисть не вспомнит ни одного имени сценариста. Америку открыл Колумб, это знают все дворники. Но кто помнит имена мамы и папы Колумба?

Расчёт всегда умнее слепой надежды. Факир намного хитрее зрителя. Верить можно в любую выдумку, только жизнь – это никогда не выдумка. Не сценарий, а реальный путь от рождения к смерти. И у него миллионы творцов. Фильм, как и жизнь, есть непредсказуемый итог работы сотен людей. Перемножьте эти сотни с миллионами жизненных причин, подпитывающих каждого творца, и тогда сами согласитесь, что сценарист – один, неуверенный, беспомощный – здесь неуместен, и даже лишний.

И великолепный обман Великолепного института заключается в россказнях, что из его дверей выходят толпы сценаристов, которые могут написать сценарии для великолепного кино. Ничего они не могут, потому что Колумб – стечение тысяч случайных обстоятельств, а Земля вообще круглая и плыть по этому шарику предстоит бесконечно. До любой Америки и до любого родного причала. Что тут может малюпасенький сценаристишка? Ясное дело, что абсолютно ничего. Может только Господь Бог, да и то говорят, что Он тоже всего лишь красивая выдумка. То есть сценариста вообще не может быть изначально, никогда и нигде.

Я был наивен и в свои шестнадцать лет, когда сразу после десятого класса впервые пытался поступить в Великолепный институт, и в двадцать два года, когда сидел на самом страшном экзамене – собеседовании, с которого начиналось участие в безобразиях всех нас, трёх десятков будущих студентов, отобранных из нескольких сотен претендентов. Главным собеседующим с нами являлся драматург Семён Львович Лукин. Итогом экзамена стало разделение нас на две мастерские по пятнадцать человек в каждой: непосредственно великолепного кино под руководством Лукина и как бы не совсем кино, то есть кинодокументалистики, под началом Песочниковых. В первую отобрались те самые «да», во вторую – все те, которые «нет». Дурачкам казалось, что дело в фамилиях. На самом деле задумка состояла в том, чтобы не подпустить к кино ни тех, ни других. Это был такой цирк бесплатных фокусов и безопасных аттракционов. К тому времени кончалась огромная эпоха, трещала по швам система, выдыхалась страна, и потому в институт набирались те ребята и девчонки, которых надо было завести в туман, подтолкнуть к дороге, ведущей в никуда, обмануть их энтузиазм, чтобы они, чего доброго, не помешали ребятам и девчатам из семейств главных факиров, которые приготовили своим деткам хорошие, тёплые, сытные киношные места.

В конце концов из них, из ребят и девчат «да», к киноцирку, вернее, к главной кинокормушке, доползли единицы, а из нас – оголтелых «нет» – никто. Факиров же не получилось ни из кого. Есть клоуны, но не они звёзды цирка, не правда ли?

Впереди были Чернобыль, перестройка и бесконечные государственные безобразия под литавры и трубы из блестящей расфуфыренной меди. Деление шло не на две, а на тысячи частей. Но никто из нас будущего не знал. Мы собирались учиться кино, а надо было учиться предвидеть.

И не лезть в клоуны – ни в белые, ни в рыжие. Но само название Великолепного института кино лишало нас умения разглядеть скорую смерть мечты, которой мы, студенты, бредили и в бессмертие которой верили.

Дождавшись результатов собеседования, то есть пятёрки, которая гарантировала мне поступление в Великолепный институт, я выскочил на улицу и столкнулся с Михал Михалычем и Алиной Игоревной.

– А вот и он, наш будущий студент, – сказал Песочников и вдруг гневно сверкнул глазами. – Лукин не хотел вас брать, а я настоял. Будете в моей мастерской. Утрём носы этим русофобам!

Его жена молчала, но в её взгляде тоже светились радость и какая-то девственная гордость. Я не обратил внимания на последнее слово в тираде моего будущего мастера.

Голгофа из шести вступительных экзаменов осталась позади. Впереди блистала мечта почти в натуральную, ощутимую величину. Какими маленькими мы, все трое, стоявшие перед главным институтским подъездом, были в тот тёплый июльский вечер.

Я нелепо улыбнулся и воскликнул не своим голосом:

– Спасибо! С вами хоть куда! Я счастлив!

Потом мы ехали на троллейбусе в сторону ВДНХ и болтали почти на равных, студент и педагоги. Магическая сила Великолепного института кино породнила нас, не подозревавших, в лапах какого монстра мы оказались. Меня можно было бы, конечно, извинить, но Песочниковы, опытные киношники, пусть и документалисты, «поплыли», прямо как жених и невеста в день бракосочетания.

Наивность тоже следовало бы приплюсовать к смертным грехам. Чаще всего именно она лежит в основе остальной грозной десятки.

Мы расстались на «Новослободской». Я решил добираться домой в Люблино автобусами, и вышел из метро на улицу. Путь был неблизкий, но мне просто хотелось продлить приятное чувство успеха после длительного труда, почему и взбрело в голову ехать и ехать по летней вечерней Москве, дорогой как бы переживая свободное состояние победителя.

О чём я думал, возвращаясь? Наверное, о том, что теперь заживу новой, настоящей жизнью. Не школьника, не токаря-операционщика, не техника-топографа, а будущего, да почти уже готовенького киносценариста. Для меня это было почти успешным полётом на Луну с возвращением, телекамерами, всеобщей любовью и обещанием несметного богатства и манны небесной.

Шесть лет учёбы на заочном – не вопрос! Подниматься по институтским мраморным лестницам, бегать по вощёным паркетным полам коридоров и аудиторий, в которых стоит какой-то особый, божественный запах труда и высшего культурного эпикурейства, я был готов ежедневно.

На широченных подоконниках сидели студенты, курили почти в открытую и жужжали о монтаже, дубляже, пробах, фокусах, расфокусах и таком милом сердцу прокате первой категории. Мимо то и дело проходили мэтры, которых остальной мир видел только на киноэкране. А тут они шли по коридору в учебный съёмочный павильон, в просмотровый зал или в институтский буфет. И ты мог запросто подойти к любому из них и сказать:

– Здравствуйте, Аполлинарий Герасимович! Можно показать вам свой сценарий?

Мэтр приостанавливался, устало щурил глаза, после чего обречённо, но вежливо кивал:

– Занесите на кафедру. Только не забудьте упомянуть, что это лично для меня.

Лично для Аполлинария Герасимовича, вообразите! Вот тот волшебный мир, который впустил меня в своё закулисье. Шесть лет жизни – ничто по сравнению с великим чувством избранничества и всесильности, которое отпечатается в сердце навсегда.

Фраза про русофобов мне тогда не вспомнилась. Хотя она должна была стать темой моей жизни на ближайшие шесть лет.

У дома мне встретилась жена с коляской. Нашей дочке Даше шёл второй год, жена Маша старалась гулять с ней такими тихими летними вечерами подольше.

Жена переживала за меня с бурной, можно сказать, вулканической сдержанностью. Она была подмосковной провинциалкой, и моя экзаменационная эпопея казалась ей экспедицией на другую планету, к каким-то странным и загадочным человечкам. То есть и опасной, и героической.

4
{"b":"720263","o":1}