Еще дошкольниками мы могли ходить куда угодно, за исключением двух мест. Во-первых, шоссе, которое шло от моста в сторону заправки «Фина». Во-вторых, моря. Никогда не ходите одни на море, внушали нам взрослые. Интересно, почему? Может быть, они думают, что без них мы свалимся в воду? Нет, не поэтому, сказал однажды один из нас, когда мы сидели на склоне возле лужайки, где иногда играли в футбол, и уставился на воду метрах в трех под обрывом, на котором мы сидели. Из-за водяного. Он утаскивает детей.
– Кто тебе сказал?
– Мама и папа.
– Прямо тут?
– Да.
Мы посмотрели на сероватую поверхность залива Убекилен. Казалось вполне возможным, что под нею кто-то прячется.
– Только тут? – спросил кто-то. – Тогда пошли в другое место. Может, в Хьенну?
– Или где «Малые Гавайи»?
– Там свои водяные. Они опасные. Это правда. Так сказали мама и папа. Они хватают детей и топят.
– А сюда он может залезть?
– Не знаю. Думаю, не может. Нет. Тут ему высоко. Опасно только у самой воды.
С тех пор я стал бояться водяного, но не так сильно, как лисиц. При одной мысли о них я коченел от страха, и стоило мне увидеть, как качнулись ветки в кустах, и услышать, как там что-то зашуршало, я сразу удирал в безопасное место, то есть куда-нибудь на открытую поляну или на холм, где начинался поселок, – туда лисы забегать боялись. Страх мой был настолько велик, что стоило Ингве со своей верхней кровати сказать: «Я лиса. Вот сейчас как схвачу тебя!» – как я уже весь холодел от страха. «Нет, ты не лиса», – говорил я тогда. «А вот и да», – отвечал он, наклонялся ко мне через край и делал вид, что ловит меня рукой. Он хоть и любил меня попугать, я все-таки страшно расстроился, когда у каждого из нас появилась отдельная комната и мне пришлось спать одному. Казалось бы, все хорошо, она ведь тоже находится в доме, эта моя новая комната, но все-таки не так хорошо, как раньше, когда брат спал рядом, прямо надо мной. Тогда я мог, например, просто спросить: «Ингве, тебе не страшно?» – и он отвечал: «Не-а, с какой стати? Чего тут бояться-то?» – и я понимал, что он прав, и сразу успокаивался.
Страх перед лисами прошел, кажется, годам к семи. Но его место тотчас заняли другие страхи. Как-то днем я проходил мимо включенного телевизора, хотя никто его не смотрел. Шел утренний фильм, и вдруг – о, ужас! – по лестнице поднимается человек без головы! О-о-о! Я бросился в свою комнату, но это не помогло, я же был тут один и беззащитен, так что надо было поскорее найти маму, если только она дома, или Ингве. Образ человека без головы преследовал меня, причем не только в темноте, как другие мои страхи. Нет, человек без головы мог напасть на меня средь бела дня, и если я оказывался в это время один, то не спасало ни солнце, ни то, что поют птицы; сердце отчаянно колотилось, и страх пронизывал меня насквозь до самых мелких нервных окончаний. Днем было даже хуже, оттого что и на ярком свету могла затаиться тьма. Чего я боялся больше всего, так это тьмы при свете дня. И главное, с этим ничего нельзя было поделать. Бесполезно звать маму, бесполезно искать прибежища на открытом месте, бесполезно убегать. А тут еще обложка случайно сохранившегося у папы старого журнала «Детективмагасинет», который он мне как-то сам показал, на ней был нарисован скелет с человеком через плечо. Обернувшись назад, скелет смотрел пустыми глазницами прямо на меня. Этого скелета я тоже начал бояться, и он тоже возникал передо мной по всякому возможному и невозможному поводу. Боялся я также горячей воды в ванной. Когда я ее включал, труба издавала пронзительный звук, а сразу после него, если вовремя не закрыть кран, – начинала греметь. Эти звуки, такие жуткие и громкие, сводили меня с ума. Был один способ этого избежать – сначала открыть холодную воду, а потом постепенно добавлять горячую. Мама, папа и Ингве так и делали. Я пытался повторить это за ними, но пронзительный звук, проникавший сквозь все стены, вслед за которым начинался все убыстряющийся грохот, словно в подвале кто-то злился, возникали сразу, как только я включал горячую воду, так что я поскорей заворачивал кран и убегал прочь, охваченный непреодолимым паническим страхом. Поэтому я умывался по утрам либо холодной водой, либо теплой, но грязной, оставшейся после Ингве.
Собаки, лисы и водопроводные трубы представляли конкретную, физическую угрозу, и это хоть как-то удерживало мой страх в известных границах: они либо есть, либо их нет. Но человек без головы и скалящийся скелет принадлежали миру смерти, и их нельзя было так же удержать в границах, они могли оказаться где угодно: в шкафу, если открыть его в темноте, на лестнице, когда ты по ней поднимаешься, в лесу, и даже у тебя под кроватью или, например, в ванной комнате. С этими созданиями из мира мертвых я связывал и свое отражение в оконном стекле. Может, потому, что оно появлялось, только когда на улице становилось темно, но это была ужасная мысль – подумать при виде собственного отражения на черном стекле, что там не я, а уставившийся на меня мертвец.
* * *
К началу школы в водяных, домовых и троллей никто из нас уже не верил, а тех, кто еще верил, мы высмеивали; но вера в привидения и живых мертвецов никуда не делась, возможно, потому, что от нее так просто не отмахнешься, – ведь что ни говори, а покойники существуют, и тут ничего не попишешь. Другие бытовавшие у нас представления из той же многогранной области мифологии были светлее и безобиднее, как, например, то, что радуга своим концом упирается в зарытый клад. Вплоть до первого класса эта вера была у нас так сильна, что однажды мы отправились на его поиски. Как-то в субботу – кажется, в сентябре – с утра на полдня зарядил дождь. Мы играли на дороге у подножия дома, где жил Гейр Хокон, а вернее сказать, в канаве, которая наполнилась водой чуть ли не до краев. Как раз тут над дорогой высилась взорванная скала, и с ее покрытой травой, землей и мхом вершины сочилась и капала вода. Мы гуляли в резиновых сапогах, непромокаемых штанах и куртках ярких цветов, с завязанными под подбородком капюшонами, которые искажали все звуки: собственное дыхание и каждый поворот головы отдавались в ушах громким и отчетливым шуршанием, в то время как все остальные звуки слышались приглушенно и как бы издалека. По ту сторону дороги над деревьями и на вершине нависшей над нами скалы стоял густой туман. Оранжевые крыши по обе стороны спускающейся вниз дороги бледно просвечивали сквозь серую мглу. Над лесом у подножия горы небо висло пухлым мешком, из которого сеялся моросящий дождь, отчего под опушенным капюшоном в ушах стоял утомительный для напряженного слуха шорох.
Мы строили запруду, но песок, который мы сгребали лопатками, все время размывало, и тут, увидав въезжавшую в гору машину Якобсенов, мы тотчас побросали лопатки и помчались к их дому – и добежали одновременно с машиной. В воздухе повисло синеватое облачко выхлопного дыма. С одной стороны вышел худой как жердь Якобсен-отец с недокуренной сигаретой в зубах. Он нагнулся, поднял расположенный под сиденьем рычажок и наклонил спинку, чтобы выпустить из машины сыновей – Гейра Старшего и Трунна. Одновременно с отцом их мама, маленькая и кругленькая, рыжеволосая и белокожая, выпустила со своей стороны дочку Венке.
– Здорово, – сказали мы.
– Здорово, – сказали Гейр и Трунн.
– Куда вы ездили?
– В город.
– Привет, ребята, – сказал отец.
– Здравствуйте, – сказали мы.
– А знаете, как будет по-немецки «семьсот семьдесят семь»? Зибенхундерт зибен унд зибцих, – сказал он сиплым голосом. – Ха-ха-ха!
Мы тоже засмеялись. Его смех перешел в кашель.
– Вот так-то, – сказал он, прокашлявшись, вставил ключ в дверцу машины и повернул. Губы и один глаз у него все время подергивались.
– А вы куда теперь? – спросил Трунн.
– Не знаю, – сказал я.
– Можно я с вами?
– Давай, если хочешь.
Трунн был наш с Гейром одногодок, но ростом гораздо меньше. У него были круглые, как пуговицы, глаза, нижняя губа толстая и красная, носик маленький. Это кукольное личико венчали светлые волнистые волосы. Брат был на него совсем не похож: глаза узкие, хитроватые, улыбка часто насмешливая, волосы гладкие, темно-русые, веснушчатая переносица. Но роста и он был маленького.