Еще мне купили светло-синие брюки и куртку, а к ним темно-синие кроссовки с белыми полосками на подъеме. Несколько раз, когда папы не было дома, я надевал новый наряд и ходил в переднюю поглядеть на себя в зеркало, иногда нацепив на плечи ранец, а уж когда наконец-то настал долгожданный день и я встал на крыльце, чтобы мама меня сфотографировала, то кроме волнения перед неизвестностью, от которого сосало под ложечкой, я ощутил какое-то гордое, чуть ли не победное чувство, которое я всегда испытывал от новой и нарядной одежды.
Накануне вечером я принял ванну, и мама вымыла мне голову. Утром я проснулся, когда в доме было еще тихо, все спали, солнце только выползало из-за елок при дороге. Какая же это была радость достать из шкафа и надеть новую одежду! За окном еще по-летнему пели птицы, а небо, затянутое легкой дымкой, голубело всем своим громадным простором. Дома по обе стороны дороги еще не проснулись, но скоро в них закипит жизнь, как на 17 Мая[2], когда повсюду разлито нетерпеливое ожидание праздника. Я вынул из ранца комиксы, закинул его себе на спину, подтянул ремешки, снова надел на плечи. Подергал туда-сюда молнию на куртке, подумал, как лучше – застегнуть или не застегивать, потому что когда она застегнута, то под ней не видно футболку… Вышел в гостиную, посмотрел в окно, на показавшийся из-за зеленых деревьев пламенеющий оранжевый диск солнца, перешел в кухню и, ничего не трогая, посмотрел на дом Густавсена, где еще не было заметно никакого движения. Постоял перед зеркалом в прихожей, несколько раз застегнул и расстегнул молнию… Футболка тоже такая красивая, что жаль, если ее никто не увидит.
Вот что можно – почистить зубы!
Бегом в ванную, выхватить из стаканчика зубную щетку, намочить, выдавить пасту. Я долго и старательно чистил зубы, глядя на себя в зеркало. Звук от щетки, которой я водил по зубам, наполнил голову, заглушая все другие звуки, поэтому я не слышал, как встал папа, и заметил его, только когда он появился на пороге. Он был в одних трусах.
– Ты что – чистишь зубы перед завтраком? Что за ерунда! Сейчас же положи щетку на место и ступай в свою комнату!
Не успел я ступить на красный ковролин в прихожей, как папа уже захлопнул за собой дверь, и послышалось журчание струи, бьющей в унитаз. Я залез с коленками на кровать и стал глядеть в окно на дом Престбакму. Никак за темным кухонным окном замаячили две головы? Да, так и есть. Они уже собираются. Вот бы мне сейчас радиопередатчик, я бы поговорил с Гейром. Как было бы здорово!
Папа ушел из ванной в спальню. Я услышал папин голос, потом мамин. Значит, она проснулась?
Я подождал в комнате, пока она не встала и не пошла в кухню, где уже чем-то громыхал папа. Прячась за ее спиной, я уселся за стол на свое место. К завтраку были хлопья, у нас их редко покупали. Мама поставила мне глубокую тарелку и дала ложку, я полил молоком золотистые, кое-где продырявленные и неодинаковые по форме хлопья и тут подумал, что они вкуснее всего, когда хрусткие, то есть пока не намокнут. Но после того как я съел несколько ложек и они размякли и пропитались вдобавок к собственному вкусу еще и вкусом молока и сахара, которым я их щедро посыпал, оказалось, что так еще вкуснее.
Или нет?
Папа ушел в гостиную, захватив с собой чашку. Он обычно не завтракал, а уходил с чашкой кофе посидеть на террасе. Вошел Ингве, не говоря ни слова, сел за стол, насыпал себе хлопьев, полил молоком и, посыпав их сахаром, стал торопливо есть.
– Радуешься? – спросил он через некоторое время.
– Немножко, – сказал я.
– Тут нечему радоваться, – сказал он.
– Есть чему, да еще как, – сказала мама. – Ты-то сам еще как радовался, когда пошел в школу. Вспомни-ка! Не забыл еще?
– Да-а, – протянул Ингве. – Вообще-то помню.
Он выезжал в школу на велосипеде обыкновенно немного раньше, чем папа отправлялся туда на машине. Папа часто успевал еще поработать дома до начала первого урока. Ингве ездил с папой разве что в виде исключения, если, например, за ночь навалило много снега, чтобы не создавалось впечатления, будто он пользуется особыми привилегиями, как сын учителя.
Когда мы позавтракали и папа и Ингве уехали, мы с мамой еще посидели на кухне. Она читала газету, я болтал не закрывая рта.
– Как думаешь, мама? Мы будем на первом уроке писать? – спрашивал я. – Или на первом уроке занимаются счетом? Туре говорит, мы будем рисовать, чтобы не слишком перегружались в первый же день. Ведь не все же умеют писать. Или считать. Я один это могу. Во всяком случае, насколько я знаю. Я научился в пять с половиной. Помнишь?
– Помню ли я, как ты научился читать? Ты об этом? – переспросила мама.
– Помнишь, на автовокзале, как я там прочел – «кафе-фетерий»? Ты тогда засмеялась. И Ингве засмеялся. Теперь-то я знаю, что правильно будет «кафетерий». Хочешь, я прочитаю тебе заголовки?
Мама кивнула. Я прочитал. По слогам, но все правильно.
– Все правильно, молодец, – сказала мама. – Тебе легко будет в школе.
Не отрываясь от газеты, она почесала ухо тем движением, которое было присуще ей одной, – быстро-быстро, как кошка.
Потом отложила газету и взглянула на меня:
– Ну, ты рад?
– Еще бы, – ответил я.
Она улыбнулась и погладила меня по головке, встала и начала убирать со стола. Я пошел к себе в комнату. Уроки в школе начнутся еще только в десять часов, ради первого дня. Но мы все равно чуть не опоздали, как это нередко случалось с мамой: в такие дни, как сегодня, она часто забывала следить за временем. В окно я видел, как поднялась суматоха в других домах, где жили первоклассники, то есть у Гейра, Лейфа Туре, Трунна, Гейра Хокона и Марианны. Там причесывались, поправляли платья и рубашки, фотографировались на память. Когда и я наконец встал перед мамой, улыбаясь и одной рукой заслоняясь от солнца, которое уже довольно высоко поднялось над верхушками деревьев, все остальные уже давно разъехались. Мы остались последними и поняли вдруг, что опаздываем. Тут мама, нарочно ради этого дня взявшая на работе отгул, стала меня поторапливать, открыла дверцу зеленого «фольксвагена», выдвинула переднее сиденье и, пока я усаживался на заднее, достала из сумки ключ и вставила его в зажигание. Она закурила сигарету, подала назад и, оглянувшись через плечо, переключила передачу и поехала вниз по склону. Рокот мотора гулко отдавался от стен. Я подвинулся на середину, откуда можно было смотреть вперед через зазор между двумя передними сиденьями. Два белых газгольдера по другую сторону пролива, знакомая дикая черешня, красный дом Кристена, затем спуск к марине, куда мы почти никогда не ездили; маршрута, который мне предстояло досконально изучить в следующие шесть лет весь до последней лесной полянки и каменной изгороди вдоль дороги, ведущей к маленьким поселкам на восточном берегу острова, мама не знала, и это ее нервировало.
– Не помнишь, Карл Уве, нам туда? – спросила она, гася сигарету в пепельнице и глядя на меня в зеркало.
– Не помню, – сказал я. – Но, кажется, так правильно. Во всяком случае, школа была слева.
Внизу у моста стоял магазин, и вокруг кучка домов, но никакой школы. Море было густо-синее, а там, куда падали тени окружающих зданий, почти черное, такого насыщенного и как бы не тронутого зноем цвета, который отличался от всех остальных блеклых красок, словно выгоревших после жары, которая продержалась несколько недель. Холодная морская синева контрастировала с желтоватыми, бурыми и блекло-зелеными тонами.
Теперь мама ехала по гравийной дороге. За нами столбом стояла пыль. Когда дорога начала сужаться, а впереди так и не показалось крупных построек, мама развернулась в обратную сторону и поехала назад. На другой стороне вдоль берега тянулась другая дорога, и мама наугад свернула на нее. Эта дорога тоже кончилась, не приведя ни к какой школе.
– Мы опоздаем? – спросил я.
– Возможно, – сказала мама. – Как я не догадалась взять с собой карту!