Он завладел всеми моими помыслами. В его отсутствие я тщательно восстанавливала его облик - так художник дописывает на память портрет. Будет ли похож на этот портрет вернувшийся оригинал? Не раз, даже после нескольких дней разлуки, я обнаруживала, что он не совсем такой, как мне казалось. Когда я думала о нем, меня заносило в сторону; увидев его вновь, я понимала, что требуются поправки, но не испытывала при этом разочарования, и я должна была бы догадаться, что это знамение. Тут только я обнаружила вполне банальную истину, а именно: калька, наложенная на того, кого любишь, и на того, каков он есть в действительности, смещается и дрожит под твоими пальцами. Два контура совпадают лишь на краткий миг или для того, кто плохо видит. "Ох, сдвинулось!" -вот какое восклицание должно было бы срываться с наших уст при каждой встрече. Так сдвигается клише, когда его делает неспокойная рука. Но мы молчим. И в сердце своем уже вносишь тысячи поправок и без устали, без передышки подгоняешь свои контуры под оригинал, и не будет этим поправкам конца. Да еще требуется узнать в этих чертах того, кого любишь. По-моему, величайшие минуты любви - это не минуты наслаждения, ни даже блаженного оцепенения вдвоем, наступающего вслед за тем, а первые полчаса одиночества после разлуки. Ничто тогда не искажает того образа, какой ты себе создал, даже сама модель. Истинные мгновения моих восторгов, как вехами, отмечали мой путь из Ла Рока в Фон-Верт.
Помню, когда мсье Рикар спросил меня, как прошла моя первая деловая встреча с Полем Гру, я вздохнула: "Это же медведь". "Ну в таком случае вы прекрасно поладите, мадам, ведь вы у нас тоже медведица". Но нет. Мы ладили именно благодаря разделявшим нас различиям. Я поняла и другую очевидную истину: любить - это вовсе не значит чувствовать себя близкой другому и походить на него, любить - значит чувствовать, что эта жизнь, совсем чужая, порой прямо противоположная твоей жизни, становится тебе необходимой. Любовь - это значит быть мишенью для другого. А для женщины - соглашаться на эту роль.
Мои чувства высвобождали во мне лишь молодую девушку и неудовлетворенную молодую женщину, ту, которую до смешного неупорядоченные романы отметили своей метой, и мету она до сих пор носит на своем мятежном челе. Подчас я удивлялась, даже пугалась той женщины, какой становилась в присутствии Поля, в его объятиях. Мне казалось тогда, что из самых тайников моего существа подымается нечто темное, дикое, какая-то еще незатронутая сердцевина, джунгли моей души.
Я воздерживалась говорить с Рено об отсутствующем, старалась перехватывать почту, прибывавшую в Фон-Верт, тем более что мой сын был увлечен этим китобойным походом. Для него, как и для меня, Поль Гру словно бы распахнул окно: он звал нас обоих в широкий мир, дышавший совсем по-иному, чем тот, где я так настрадалась и где сформировался Рено; нам обоим был живителен глоток свежего воздуха, но я боялась выдать себя. Я уже не раз испытала на себе проницательность Рено, его инстинктивное понимание меня, обострявшееся в минуты моих радостей.
Я с удовольствием видела, что учится он легко и на сей раз не боится попасть в число отстающих. Время от времени к свойственным его возрасту взглядам добавлялись еще новые увлечения, где философия окрашивалась трансцендентальной политикой, а великодушие - некомпетентностью. Я слушала, как беспорядочно и громогласно слетали с его губ слова о жажде власти, о слаборазвитых странах, ждала, когда прозвучит слово "деколонизация", и оно прозвучало. Преподаватель философии, поборник этого движения, несшего в себе тогда огромную разрушающую силу, не то чтобы беседовал об этом со своими учениками, но его статьи ходили по рукам, и одно присутствие такого человека в лицее воспламеняло мальчиков.
- Знаешь, звонил Поль Гру! - крикнул мне как-то вечером из своей комнаты Рено, услышав, что я вернулась домой.
Стояли предвесенние дни. Рено снова работал при открытых окнах, я вошла в прихожую, пройдя под сводом шелковиц, еще только набиравших почки.
- Что ты болтаешь?
- Звонил Поль Гру. Из Женевы, я сам к телефону подходил. Он приедет в субботу, их самолет прибывает в семь часов вечера; я сказал, что мы его встретим.
- Он тебя об этом просил?
- Нет, я сам предложил.
Моя радость сразу померкла, перспектива встречи втроем мне не улыбалась, и я спросила, в какой гостинице он остановился в Женеве.
- Я-то откуда знаю?
Рено удивленно глядел на меня сверху из окна своей комнаты. Я отвернулась.
- Час от часу не легче! Значит, я не могу ему позвонить? Как же ты мог распоряжаться моим временем, не посоветовавшись со мной?
- Тебе неприятно его видеть?
- Нет, но у меня весь день загружен.
- В субботу?.. Знаешь что, постарайся как-нибудь отвертеться. Он такого хлебнул на китобойном судне, что можно для него это сделать.
И вот мы снова встретились за столом. Сидели все трое и ужинали. В обычной форме трилистника. Поль ел с отменным аппетитом. Уже спала первая горячка рассказов об этом плавании-экспедиции. Все время пути с аэродрома до Фон-Верта наш путешественник говорил без умолку, Рено со своей стороны так бурно и в таком бешеном темпе подавал ему реплики, что я сочла за благо выйти из игры. Я не стала расспрашивать о том, что меня занимало, хотя были вопросы, которые одна я могла задать Полю и за которые он был бы мне признателен: о выводах, сделанных на основании его доклада, об иных трудностях не физического порядка, о возможно враждебном отношении к нему со стороны экипажа судна, об одиночестве на борту. Рено избрал себе иную тему - его интересовала хроникальная киносъемка, охота на китов, работа гарпунеров, гигантская бойня. Поль упомянул, что зловоние от китовых туш пропитывает все судно, проникает в легкие, в желудок, въедается в кожу, выделяется вместе с потом.
- Ого! - восхищенно воскликнул Рено.- Как же вам удалось отделаться от такой вони? Ведь от вас сейчас совсем не пахнет. Спросите хоть маму.
Если судить по многословию Поля в тот вечер, он, по-моему, натерпелся от отсутствия собеседников, от долгого молчания. По крайней мере я узнавала его по этой болтливости. Как большинство людей, живущих одиноко и объявляющих себя мизантропами, Поль Гру, едва только он замечал, что его слушают с интересом, легче, чем кто-либо другой, изливал свои чувства. Он уже ступил на иную тропу, и она уводила от борозды, оставляемой на морской глади китами, которым грозит полное истребление. Во время длительного полета на "Боинге" его соседом оказался профессор этологии и психологии животных из Амстердамского университета, и он произвел на Поля огромное впечатление.